Аплодисменты уже стихли, но пауза не успела затянуться, но я не дал толпе митингующих разрушить единство своего «организма». Вскинув руки, я воскликнул.
— Товарищи!
Красноармейцы, рабочие, крестьяне, солдаты, мастеровые!
Товарищи!
Вы все мои товарищи!
В этот тяжелый час, когда проклятые империалисты, недобитые золотопогонники и проклятые царские прихвостни, рвутся к сердцу нашей Революции, мы должны все как один встать на защиту республики Советов! Вашей Республики!
Республика в опасности!
Эти наймиты Антанты, из последних сил пытаются дотянуться до горла нашей Революции!
Неужели мы с вами позволим им это?!
Неужели все, за что мы боролись и погибали, окажется напрасно?!
Неужели все, что Вы завоевали, придется отдать назад поганым помещикам, капиталистам и офицерью?!
Толпа закричала.
С одной стороны неслось, — Пошли они к черту! — С другой, — Не дадим! Не позволим!
Центр раскачивался медленно, тогда я обратился к стоящему напротив меня рыжему средних лет солдату.
— Вот ты, Брат, как тебя зовут?!
Солдат оглянулся, но я уже шел к нему.
— Я? — переспросил он.
— А кто же еще, конечно ты! Так как величать тебя солдат?! — я вывел солдата к трибуне. Когда его папаха показалась над толпой, все затихли и стали слушать с необычайным вниманием. Люди вслушивались в каждое произнесенное слово и шикали на тех, кто своими разговорами мешал им.
— Андрон я. Селивановы мы, — назвался солдат.
— Откуда ты родом, товарищ Селиванов?
— Так из омских мы будем, — ответил солдат.
— Брат, ты же домой идешь? А дома у тебя хозяйство, скотина! Большевики Свободу тебе дали, Землю тебе дали, возделывай, не хочу, а навстречу тебе идет Колчак со своими прихвостнями из империалистов, кровопийц и офицеров и хотят у тебя землю забрать, а самого тебя и семью твою опять рабами. Неужели Ты позволишь им сделать из тебя раба и отобрать твое, кровное?!
— Нет, не дам, — солдат покраснел и закричал, — Не дам!
— И я не дам! — крикнул я толпе. — Есть тут такие, кто позволит белым офицерам сделать из себя раба?!
Теперь выкрики отовсюду. Из толпы кричали, — Не позволим! Не дадим!
Я поднял руку. Крики стали тише. Красноармейцы внимательно слушали меня.
— Братья!
Революция в опасности!
Я знаю, что все вы устали от войны, но осталось совсем немного!
Еще одно последнее усилие и мы закончим эту проклятую войну!
Мы уничтожим недобитых угнетателей!
Мы должны грудью встать на защиту Революции, на защиту наших детей, на защиту нашей земли!
Пермь в опасности!
Все на защиту Перми!
Умрем за Революцию!
В толпе закричали, — Вперед на защиту Перми!
Люди подхватывали клич, рев становился все громче.
Тогда я очень громко, стараясь перекричать этот гул, воскликнул.
— Я требую, что бы все вы принесли клятву верности революции!
Коллективную клятву верности!
Умрем за Революцию!
Люди в едином порыве закричали.
— Клянемся! Умрем за Революцию!
— Вперед на защиту Перми! — кинул я клич.
Толпа подхватила и понесла его как знамя революции, за которое все эти люди собрались умирать.
Спускаясь с трибуны, я понял, почему Лев Давидович так любил выступать на митингах. Если уж я получил громадный запас энергии и эмоций, то он, скорее всего, получал удовольствие от выступлений и энергетики толпы, сродни сексуальному.
Потом была раздача денег и наград отличившимся бойцам. Наград как всегда не хватило на всех, и я подарил свой очередной браунинг, причем тому самому рыжему солдату.
Легенды должны жить даже, если они уже умерли.
5 декабря 1918 года. Вятка. Митинг.
После того как Троцкий раздал награды и уехал с митинга, красноармейцы обступили обласканных Предреввоенсовета бойцов. Особенно все хотели посмотреть на браунинг, подаренный рыжему Андрону. Селиванова обступили со всех сторон и просили показать пистолет. Некоторые бойцы протягивали руки, желая потрогать подарок Троцкого.
Солдат не привык к такому вниманию, но не сопротивлялся, понимая, что иначе и быть не может.
Родом Андрон был из деревни Лежанка, что недалеко от Омска. Ему было лет около сорока, он сам точно не знал, но никак не меньше тридцати пяти.
Он воевал с 1914 года и сейчас, устав от войны, от тревог и сомнений, хотел поскорее попасть домой. Он ехал с фронта уже год и никак не мог добраться до родной деревни. Его носило по европейской части России как сухой листок, перемещения которого зависят от силы и направления ветра. Сейчас этот ветер опять сильно подул и хорошо, что в нужную солдату сторону.
Всей душой он стремился домой, к своей земле, жене, детям. Стремился уже давно.
Еще в пятнадцатом году он перестал понимать, за что он воюет, зачем умирают его товарищи и почему он должен убивать кого-то непонятно за что, вместо того чтобы сеять хлеб и растить детей. Теперь он уже не знал, что у него получается лучше — стрелять или сеять, но для того чтобы понять это, ему необходимо было оказаться дома.
Вот он и продвигался постепенно в нужную сторону.
После того как вокруг все закричали: «На Пермь!», он даже обрадовался. Селиванов не думал о том, что его могут убить или ранить, к этому он настолько привык, что даже мыслей таких не возникало. Он, как и его товарищи, уже давно свыкся с мыслью о смерти и вообще перестал думать о таких пустяках. Его больше взволновало то, что Пермь находится в нужной ему стороне.
«Это хорошо, что Пермь, — думал Андрон, — Мне в аккурат по дороге, а там придумаем чего-нито. Где наша не пропадала? Опять же на поезде — это не пешкодралом, сапоги чай не казенные».
Сапоги у него тоже с собой были, в мешке. Он их таскал уже года два. Берег, собираясь надеть, только подойдя к своей деревне. Единственное, что его немного смущало, когда он думал про то, как войдет в деревню в этих новых, «блестючих» сапогах, было то, что это могло быть зимой, а морозы могли стоять крепкие. Но, думать об этом уже само по себе было приятно, и так грело солдатскую душу, что Селиванов про себя уже решил, что сапоги он точно наденет, пусть даже и зимой. Вот только надо, на такой случай, валенки подходящего размера найти, чтобы нога и в сапоге помещалась.
Наконец ажиотаж вокруг Андрона закончился и солдаты всей гурьбой отправились получать довольствие и боеприпасы. Необходимо было готовиться к погрузке в эшелоны. За всеми этими делами Селиванов совершенно забыл и о Троцком с его речью, о том, что его скоро повезут умирать, о самой своей клятве умереть, думал он только об одном — что скоро он будет еще ближе к дому.