— Ладно, ладно, уйду я, — кричал он, выпроваживаемый из трактира, — но слышишь, Митрофаныч, не друг ты мне боле! Не друг!
По брусчатым мостовым Варшавы мерно цокали копыта. Всадники покачивались в седлах, лениво озирая окрестности. На красных воротниках и обшлагах красовались желтые гвардейские петлицы, показывая, что едет не кто-нибудь — Казачий лейб-гвардии полк! Прохожих на улицах практически не было, да и те, кто были, едва завидев казачьи красные полукафтаны и темно-синие шаровары без лампасов, старались не попадаться на глаза. Слишком уж грозное имя завоевали себе гвардейцы-казаки за последние месяцы.
Перевод лейб-гвардии полка в Польшу из вверенной им ранее Литвы состоялся поздней зимой и случайно почти совпал по времени с трагическим покушением на императора. Едва прибыв из почти уже замиренного Западного края в казармы Варшавской крепости, еще не успев толком расквартироваться, казаки уже на следующее утро были спешно собраны командиром полка, генерал-майором Иваном Ивановичем Шамшевым во внутреннем дворике. Пока заспанные, недоумевающие донцы строились, втихомолку гадая, что за новости принесет им начальство, во дворике крепости появились новые лица. Вместе с Шамшевым к гвардейцам вышел и сам генерал-губернатор, Муравьев. Оба были бледны, суровы и молчаливы, что заставило казаков внутренне подобраться в ожидании недобрых вестей. Речь начал командир полка:
— Казаки! Донцы! К вам обращаюсь я в минуту скорби и горести нашей! Ныне доставлены вести, что вчера в Петербурге на государя императора и его семью было совершено покушение.
Выстроившийся полк замер как один человек. В наступившей тишине было слышно лишь участившееся биение людских сердец.
— Покушение было отчасти успешным, — тяжело, с болью в голосе продолжал генерал-майор, — заговорщиками был умерщвлен новорожденный сын государя, наследник престола Российского, и жестоко ранена императрица. Император жив и ныне находится у постели супруги неотлучно.
Шеренги чуть заметно шелохнулись, на лицах донцов были написаны самые разные чувства: горе, сочувствие, скорбь, растерянность. Слишком уж чудовищной была весть, озвученная им. Между тем командир продолжал:
— Послушайте меня, братья, — снова обратился он к казакам, чтобы завоевать их внимание, — сказал я вам еще не все. Сие злодеяние было совершено польской шляхтой.
На этих словах толпа разом ахнула, у многих казаков руки непроизвольно легли на сабли, а в глазах появилась злость.
— …при содействии изменников из числа приближенных к престолу. Уже известно о начавшихся в столице арестах, — полковник замолчал, давая слово генералу.
— Я разделяю скорбь вместе с вами, — начал свою речь Муравьев, — однако мы должны не дать горю и гневу поглотить нас. Я знаю, это тяжко, заставить себя обуздать праведные чувства, но ныне как раз тот случай. Вам предстоит самое тяжкое из дел, имеющихся у меня. Не буду скрывать от вас, что весть, доведенная до вас сейчас, уже гуляет по Варшаве. Мне доложили, что в городе уже начались гулянья и празднование сей скорбной для нас новости. Да, именно празднования! — громко крикнул он в начавшую шуметь толпу. — И мы с вами должны усмирить тех, кто злобное убийство, совершаемое в ночи над невинным младенцем, считает добрым делом, достойным восхваления. Но при этом мы не должны уподобиться зверям и вместе с заслуживающими наказания карать невинных и рубить сплеча. Вы воины! Именно поэтому мы с Иваном Ивановичем пришли к вам дать напутствие. Воин не сражается с детьми, не поднимет руку на женщину, защитит невиновного. Помните об этом, когда выйдете за стены! А теперь по коням, братцы! С нами Бог!
— С нами Бог! — гаркнули в ответ казаки и с ожесточенной решимостью ринулись к конюшням.
Этот день в Варшаве запомнили как День Гнева. Все скопления народа, вышедшие было праздновать «смерть москальского ублюдка», безжалостно разгонялись. Казаки без устали хлестали нагайками по озверевшей от ненависти и ужаса толпе, оставляя на лицах и спинах кровавые шрамы. Когда на улицах никого не осталось, конные патрули начали обходить польскую столицу, изыскивая любые признаки гуляний и торжеств. Заслышав льющуюся из окон музыку и смех, врывались в дома, выводили жителей на улицу и публично пороли.
В ответ на жестокость казаков то здесь, то там на них начали стихийно организовываться засады, сооружаться баррикады. В русские разъезды стреляли из окон, польские толпы врывались в дома русских, все еще проживающих в Варшаве, и забивали их дубинами, кольями и другими подручными средствами, еще долго после смерти топча уже бездыханные трупы ногами, превращая людские тела в кровавое месиво.
Карусель взаимного насилия, завертевшись после выхода казаков из казарм, продолжалась еще несколько дней, пока наконец русская власть в лице Муравьева не восстановила полный контроль над городом. С тех пор польские выступления в столице края были исключительно редкостью.
Вот и сейчас казачий патруль мирно заканчивал свое дежурство, цокая копытами коней, сворачивал на соседнюю улицу. Только ведущий патруля, казачьего лейб-полка корнет Митрофан Греков то и дело подергивал плечами, спиной чувствуя чужой и явно недобрый взгляд.
Едва русский разъезд свернул за угол, портьера на окне верхнего этажа желтого трехэтажного дома, мимо которого они только что проехали, опустилась. Наблюдающий до последнего за прошедшим патрулем высокий, с короткими соломенными волосами и рыжеватыми усами поляк повернулся к присутствующим в комнате и процедил сквозь зубы:
— Эти казаки повсюду. Нам лучше здесь не задерживаться.
— Мариан, не спеши, сначала закончим разговор, — властно сказал один из сидящих за столом, высокий, статный мужчина в форме русского полковника.
— Да, панове, давайте побыстрее с этим закончим, — судорожно закивал молодой, едва старше двадцати, полный шляхтич в пошитом на французский манер сюртуке. — В Варшаве сейчас слишком опасно.
— Должен заметить, — вступил в беседу еще один участник собрания, невысокий мужчина средних лет, одетый в одежду ксендза. — Мы здесь собрались по вашей настоятельной просьбе, пан Вашковский, и хочу отметить, что любому из нас находиться здесь куда опаснее, чем вам.
— Прошу меня простить, пан Бжуска, но выезд за пределы Варшавы строго ограничен, а сведения, передаваемые через меня народным ржодом, чрезмерно важны для восстания и не должны были подвергаться риску быть перехваченными, — начал оправдываться его собеседник.