Мы подъехали. Поздоровались. Старики ответили на поклон, но без особого уважения.
– Это разве дело? – c места в карьер начал Бабаян. – Ветки ломятся от ягод, а вы сидите и услаждаете себя беседой.
Был здесь и Самвел Арутюнян – человек не очень гораздый на дело, но лёгкий на слово, философ и балагур. В Норшене много говорунов-философов, здесь не зарастёшь коростой, не соскучишься по острому слову, по шутке, всегда в достатке и смех и веселые каламбуры, а если заслужил – и хлёсткие, ядовитые отповеди. Не без этого. Но никогда не услышишь матерщину, грубую брань – чего нет, того нет.
Самвел Арутюнян узнал меня и Бабаяна, но виду не подал, даже не взглянул в нашу сторону. В руках у него были не чётки, а длинная палка, которой он бесстрастно ковырял в земле и, стараясь попадать в одну и ту же точку, продолбил порядочную лунку. Три пальца у Арутюняна скрючены, ладонь обезображена – память о давно отшумевшей войне. Образ этого глубоко мирного, лёгкого человека, будто напичканного каламбурами и шутками, никак не вязался у меня в голове с солдатом, призванным убивать, хотя часто вот такие веселые, как наш Самвел Арутюнян, люди в солдатских шинелях согревали нашу суровую, холодную окопную жизнь.
– Плохо, старина, за туту свою стоишь,- обращаюсь я к Арутюняну.- Прямо скажу, прятаться в кусты в нашем возрасте – нехорошо. Если хочешь знать – срам. Забыл, что такое для Норшена тута?
Я могу позволить себе такое. Самвел зарос бородой, играет в старика, но он не намного старше меня.
Не поднимая головы, Арутюнян продолжает сосредоточенно ковырять в земле, теперь уже аккуратно попадая в лунку. Делает он это ловко, прижав палку указательным и большим пальцами.
Не отрываясь от своего занятия, не нарушая суровой сосредоточенности, он бросает:
– Власти плохого не пожелают. Не положено, так не положено.
Я всматриваюсь в лицо Самвела и не знаю – хитрит он, говоря эти заученные слова, или думает так на самом деле.
– Что не положено, Самвел? И тебе не стыдно пороть ерунду,- не выдержал я, – прятаться за громкие слова. На, вот тебе разрешение. Собирай бригаду, начинай сбор.
Палка в руках Самвела дрогнула, перестала ковырять землю. Из-под выцветшей шапки Самвел посмотрел на меня, на Бабаяна. В глубине распахнутых ресниц заиграли живые, совсем не безразличные огоньки.
– Не шутите? – вскочил он, теперь уже буравя острым взглядом то меня, то Бабаяна.
Я достаю разрешение, протягиваю ему.
Самвел выхватил его у меня, долго искал по карманам очки и, не найдя их, подозвал какого-то юнца.
Разрешение прочли вслух. Самвел хватил шапкой оземь.
– Слышали, люди, что принёс нам сын блаженной памяти Карахана!
Это про меня.
– Ого-го-го, – крикнул он изо всех сил. – Не медлите, люди. Тащите сюда полотна! Будем трясти туту! Слышите люди. Полотно тащите. Ого-го-го!
Я слушал вдруг преобразовавшегося Самвела и не мог определить, когда он был более искренен: когда говорил о запрете сбора туты или когда узнал об отмене этого запрета.
Не прошло и часа, как раздался первый удар така, на который отозвались из разных мест другие, сразу разорвав кладбищенскую тишину в садах. Взметнулись в воздух шутки-прибаутки. Ягоды сыпались на натянутые под деревьми полотнища, взрывами ливня покрывая весёлые голоса…
Я уехал из деревни, нагруженный бутылями, которые должны были опровергнуть небылицу о сивухе. Я взял с собою и бекмез – мёд, сваренный из сока тутовых ягод, сушеницу, не уступающую кишмишу, отзывы многих больных, приговорённых к смерти и вылечившихся тутой. Мы не дадим расправиться с шах-тутой, мы отстоим нашу кормилицу!
Забегая вперёд, скажу: газета «Известия» опубликовала мою статью, которая и решила исход этого спора. Приказ о запрете сбора туты был отменён. Но это стоило карабахским колхозникам урожая целого года.
Правонарушители
Как унижен, оскорблён, оплёван человек! У тебя есть Конституция. Самая демократическая. В ней золотыми буквами записаны все твои права. У тебя есть суд, прокуратура, Верховный совет, разные советы, министерства. Профсоюз, наконец. Но если ты попал в беду, скажем, не взлюбил тебя партйный работник, самый маленький, тебе со своей правдой уже идти некуда. А если он к тому же депутат, секретарь райкома, обкома, инструктор ЦК… Ой, ой… Лучше и не заикайся, не носись со своей правдой – перед тобой глухая стена. Но ты не веришь в свою беззащитность, бьёшься головой об эту стену, а стена железобетонная, не поддаётся. От бессилия тебя хватает инфаркт – конец твоей войне. Если бы твой урок учли. Сдвинулся бы хоть один камень в этой стене…
Замахнуться на партийного работника, играть его авторитетом?! Об авторитете лучше помолчим. Кто-то придумал, что у этой стены есть авторитет. Пусть стена думает и делает, что ей взбредёт в голову. А что же человек, который так богат правами и так дочиста обобран, ограблен, нищ? Не защищён ни единым законом. Этот человек – он весь народ.
Почему мы в таком состоянии, люди? Нас может одолеть наша глупость. Мы уже давно стоим на эшафоте. Сами поднялись на табурет, накинули на шею веревку… Мне больно от этого смертельного приговора всему моему народу. Есть ли сила на нашей земле, способная вышибить из нас эту глупость?
Но вернёмся к нашим баранам. Будем говорить о Карабахе, который не составляет исключение. Карабах – та капля, которая может дать представление о море, о всей нашей земле, отданной на откуп туркам, которым счёта нет.
Вот история убийства азербайджанцем семидесятилетнего старика-армянина, в родном моём Карабахе. Политическую подоплеку преступления исключили изначально. В кармане убитого обнаружились деньги – двести рублей. Пусть на совесть судей ляжет чёрным пятном такая поскудная нелепость: почему старику, шедшему в лес по дрова, понадобились эти деньги? Деньги нужны были не старику, а суду, Кеворкову, чтобы обмануть общественное мнение – убийство произошло с целью ограбления. Так и поверили. Ведь по закону за умышленное убийство – высшая мера наказания. Какой дурак стал бы из-за двухста рублей класть голову на плаху. Но преступник был уверен: убийство армянина не наказуемо.
И убийцу старика «выкрутили».
Кеворков сказал: «Не может быть, чтобы азербайджанец убил армянина. Надо показать убийцу врачам. Он, наверное, не в здравом уме, болен».
Три врача, не сговариваясь опредилили: «Никаких психических отклонений у убийцы не обнаружено. Вполне здоров».
Кеворков вызвал врачей – они были ему подвластны – сказал жёстко:
– Тоже страдаете ереванизмом? Вот я пошлю его в Кировабад – на обследование, а потом с вами разберусь.
Как и следовало ожидать, Кировабад не замедлил с ответом: убийца “безнадёжно болен”. И как он до сих пор не вырезал полсела! Видите, есть даже утешение: мог вырезать полсела, но ограничился одним стариком. Убийца уже на свободе. Его лечат… от убийства. Зато безнадёжно больны врачи. От ереванизма нет лечения. Они должны разделить судьбу многих карабахцев, страдающих ереванизмом.
Я не выдержал, отбил тревожную телеграмму на имя министра внутренних дел тов. Андропова.
Два сотрудника выехали на место. Факты подтвердились. Заехав в Ереван, они пожелали со мной встретиться. Встретились у заместителя министра внутренних дел Микаеляна. Микаелян был в чине полковника. Гости – в гражданской форме, но тоже, должно быть, в чинах. Разговор длился более трёх часов. Беседа наша, оказывается, записывалась. Когда я ушёл, в присутствии Микаеляна запись прокрутили и один из сотрудников, приехавших из Москвы, сказал обо мне: «Где же здесь националист? Вполне нормальный человек, болеющий за свой край…»
Об этом разговоре под большим секретом рассказал мне Микаелян. Вот как? Оказывается, факт убийства, безнаказанность преступления их интересовали меньше, чем моя личность. Проверяли меня.
Бог ты мой! И как это земля терпит нас, страну, населённую армией нарушителей, наделённых правом топтать всё и вся, что дорого сердцу.
Осёл, споткнувшись о кочку на вьючной своей тропе, в другой раз по этой тропе не пройдёт. Фокусник второй раз не появится там, где его фокус разгадан…
Мы знаем цену той веры, какая была у нас в Сталина. Знаем, во что обошлась вера в Багирова. Что мы почерпнули из той реки людской крови, которая лилась в стране? Какие мы сделали выводы?
Никаких. Сталина, Багирова и иных палачей похоронили, а веру перенесли на других, которые убивают новыми приёмами. Пытают без лагерей и физических увечий. Но тоже убивают. Убивают морально.
В «Литературной газете» был принят мой рассказ. Его должны были вот-вот напечатать. Но напечатали ровно через два с половиной года. В течение этого времени рассказ мой блуждал по отделам в недрах редакции. Два раза был разобран и снова набран. Накануне его выхода в свет произошёл такой телефонный диалог между сотрудником газеты и её спецкором по Армении, писателем Зорием Балаяном: