– Да, мой господин. Я хочу…
Здесь я запнулась. В песнях часто поется о глазах, что синее неба, да нечасто доводится наяву увидеть такое диво: два широко распахнутых глаза, ярче синего стекла в витраже, ярче камней в шкатулке у Дядюшки. Совсем юная девушка, застенчиво коснувшись плеча стоящего впереди, выглянула из толпы и улыбнулась мне. Одета еще беднее моего, но, Боже, какая красавица! Чистое, тонкое лицо, все черты словно выведены резцом великого гравера. Не успев даже позавидовать, я на мгновение потеряла дар речи - будто ослепленная вспышкой пламени.
– Я хочу услышать слово господина Лютера.
Моя заминка насторожила предводителя. Он внимательно оглядел меня с ног до головы. Серое заплатанное платье и совсем новое черное покрывало, скромный и грустный вид - я понадеялась, что моя внешность соответствует словам.
– Это достойно похвалы. Но верно ли, что ты не сбежала из дому? Говори правду, ложь есть грех.
– Я не сбежала. Это правда. - В самом деле, ведь бегут по своей воле, и тот, кто не может вернуться, ведь не обязательно сбежал?…
Синеглазая девушка все так же весело смотрела на меня, то и дело оглядываясь на остальных, чего-то ища в их лицах.
– Как твое имя? - спросил старший. -…Хорошо, Мария. Ты пойдешь с нами.
Выйти за городские ворота в такой толпе оказалось совсем не страшно. Серая лента дороги бежала по зеленым полям, истончаясь в нитку там, где небо сходится с землей. Теплое солнце светило нам в спины, в ясном утреннем небе щебетали ласточки. Девушка шла рядом со мной и снова улыбнулась, когда я повернула к ней голову.
– Славный будет день, - сказала я полушепотом (ибо странники шли молча). Улыбка вздрогнула, исчезла и появилась опять - робкая, виноватая.
– Не понимай… немецки… - Голосок был еле слышен. Полька, вот оно что: этот выговор ни с чем не спутаешь. Но почему ж она так пугается, бедная?
– Как тебя зовут? - Девочка молчала. - Скажешь мне твое имя?
– Имя?… - Она поняла и указала пальчиком себе в грудь: - Янка. - И, дотронувшись до моей руки, потихоньку переспросила: - Мария?
И все бы хорошо, если бы не внезапный холод у безымянного пальца. Оно было тут как тут! Теперь оно стало серым, словно железо, и жемчужина походила на свинцовую дробинку. За такое кольцо никто в здравом уме не дал бы и ломаного гроша, но это, несомненно, было оно. Даже солнце как будто потускнело, затянутое облаком. Я сжала руку в кулак и спрятала ее под покрывалом. Шалишь, Дядюшка. В этом кону мы квиты, а как будет дальше - поглядим…
В те две недели, что милями пути пролегли до Виттенберга, еще дважды я пыталась избавиться от кольца. Один раз кинула его с мостика в быструю речку, о которой говорили, что она впадает в Шпрее. Вода поглотила кольцо, но через час оно вновь нагнало меня. Тогда я бросила его в пылающий кухонный очаг на постоялом дворе. В тот раз я даже начала надеяться, что оно сгинуло, вернувшись в стихию, родственную адскому пламени, - весь день его не было. И только в вечерних сумерках мне на руку словно упала капля горячего воска. Вероятно, следовало поблагодарить нечистого за то, что колечко не оказалось раскаленным докрасна. Я поняла намек и более не повторяла глупых попыток. Поистине, избавление и не могло оказаться таким простым.
Но это не было единственным напоминанием Дядюшки о моем прегрешении и о договоре, написанном кровью. То, что творилось с самое мной, было похуже трюка с колечком. Это было так, словно внутри у меня поселился клочок преисподней тьмы и бродил с места на место, то сжимаясь, то растягиваясь. Не помню, на какой день я впервые его заметила - слепое, пустое пятно среди отчетливых строк моей памяти. Мы шли молча, я вольна была думать о чем хочу, - и вот сначала с недоумением, а потом со страхом я поняла, что ничего не могу припомнить из трудов Иоанникия Сирийца. Иоанникий? знаменитый медик? - в ответ тишина, такая тишина, что я спрашивала саму себя, не приснилось ли мне это имя. Я знала, что при иных родах безумия несчастный больной оказывается во власти собственных вымыслов, многословно и уверенно повествует о людях, с которыми он якобы знаком и которые на самом деле существуют не иначе как в его больном воображении. Иоанникий Сириец - кто нашептал мне о нем, в какой книге я видела его имя, у кого бы спросить, жил ли на земле такой врач?… Мне было страшно. Назавтра наваждение рассеялось. Я помнила старую рукопись в плохом свином переплете, помнила все, что прочла в ней, вплоть до комичных заимствований из «Метеорологии» Аристотеля, и я бы посмеялась над припадком непонятной забывчивости… когда бы во тьму не канули эвклидовы начала геометрии. Верно, я почти не была знакома с этой наукой, она была мне чужой, но начала-то я освоила! Я вычерчивала фигуры… Но что же я чертила?! Или я опять брежу?…
Вероятно, не все поймут, отчего мне было страшно. Цепкая память, позволяющая мне равняться со студентами-мужчинами, была моим счастьем и моей гордостью. Я знала, что мало кто способен, подобно мне, единожды прочитав книгу, удерживать в голове все узнанное. Но со мной не бывало иначе, и я привыкла к этому дару, как богачи привыкают к богатству и здоровые люди - к здоровью. Простая идея о том, что королевство Разума так же уязвимо, как и бренное тело, никогда не являлась мне, - ибо никогда прежде мой разум не подводил меня. Голод, усталость, лихорадка могли отнять силы, так что и тяжесть собственной пустой руки становилась неподъемной, могли отогнать целительный сон - но ничто доселе не стирало из моей памяти собранных по крупинке знаний. Прочитанное приходило на ум само собой, будто книга раскрывалась на нужной странице. Я привыкла к шепоту книг в моей голове, и то, что их голоса могут умолкнуть, не представлялось и в самых мрачных моих размышлениях. Может ли сердце перестать биться прежде смерти? Выходит, может… Будь проклят день, когда я встретила тебя, Дядюшка.
Если он хотел довести меня до отчаяния, он избрал верный путь. Страх мучил меня, как страх смерти мучает пораженного язвой. Каждое утро я просыпалась в тревоге: вернулось ли потерянное вчера и что исчезло сегодня. Иногда я теряла черную тень, но чаще - слишком часто - она оказывалась прямо на дороге у моих размышлений. Что со мной будет дальше? Оскудение разума, полное безумие? Господи, неужели Ты не защитишь меня?! Неужели мои прегрешения столь велики, что меня отдали черту? Ответа я не знала.
Ответа я не могла найти и у моих спутников. Все они были добры к незнакомой сироте, и женщины, и мужчины. Не подлежит сомнению, что одной мне было бы не одолеть пути до Виттенберга; меня бы двадцать раз обобрали на постоялых дворах, не говоря о прочих опасностях, которым подвергается неопытная странница. С ними же я чувствовала себя в безопасности. Старшие женщины расспрашивали меня о моей жизни, учили не роптать, а благодарить Господа за испытания. Герти-ткачиха говорила: «Каждому - своя доля, вот оно что. Ты вот одна, а у меня, сочти-ка: отец - пивная бочка; супруг - дома-то воин, а в цеху нет его, дуралея, тише; да детей трое, ртов ненасытных; да еще сестрица его незамужняя, и не возьмет ее никто, такую, как она есть. Вот как. Поглядишь на них на всех, и не захочешь, а согрешишь во гневе, тьфу…» Впрочем, в словах ее было более страсти, чем правды. Любила она своих домочадцев, только о них и разговаривала, и горе собеседнице, которая, поддакивая Герти, осуждала ее олуха-мужа! Тайком от господина Коббе добрая ткачиха уже считала дни, оставшиеся до возвращения.
Господин Коббе был столяр, цеховой мастер, и страстный приверженец истинной веры. Он вел нас по дорогам, будто вожак гусиной стаи, сам говорил с хозяевами постоялых дворов, и мы ни в чем не терпели недостатка, а я перестала трепетать, что моих трех гульденов не хватит до Виттенберга. К тому же господин Коббе знал грамоте и прочел все книги Лютера, какие смог раздобыть. Книги он нес в заплечном мешке и по вечерам читал нам из них. В один из таких вечеров был нанесен удар моим надеждам.
Разбирались выступления доктора Лютера против Эразма из Роттердама. Ежели столяр и его книга не наврали, Лютер прямо утверждал, что ученость - прямой и короткий путь ко греху. Разум виделся ему в женском воплощении, под именами «госпожи умницы» и, того хлеще, «блудницы дьявола». Эта красавица-шлюха наделена многими достоинствами, но она предпочитает добру наслаждение и потому обречена аду. Когда учение доставляет удовольствие, оно становится целью, вместо того чтобы быть средством постижения истины. Так преступен и блуд, не дающий жизни законному сыну. Другая страшная опасность, подстерегающая на этом пути, - грех гордыни. Человек, считающий себя мудрецом, ставит себя выше братьев по вере, и в конечном итоге воображает, что не нуждается в милосердии Господнем…
Слушатели одобрительно кивали. Среди них никто не осквернил своей души большей премудростью, чем немецкая грамота. Никто, за исключением меня, - а мне казалось, что меня прилюдно хлещут по щекам. Особенно почему-то было обидно, что для выражения греховности разума Лютеру понадобилась именно женская сущность. Но я обижалась не за себя, о нет! Хорошо, допустим, уклонение от истины, гордыня, - но как быть с тезисом о том, что дурное в нашем мире есть лишь искажение хорошего? И разве сам Иоанн Дамаскин не учил, что разум есть элемент богоподобия, дарованного человеку при сотворении? А Фома Аквинский писал совершенно определенно, что глупость надлежит называть грехом, стало быть, разум есть противоположное греху! Я, досточтимые господа, мало смыслю в теологии, но не настолько мало, чтобы…