Старый Нико молча кивнул, и Гриша уселся на табурет, предназначенный для заказчиков и зашедших поболтать соседей, и стянул правый сапог. Носок под сапогом затвердел от пота и крови стертых мозолей. Нико внимательно осмотрел сапог и произнес:
— Сапог цел, его не надо чинить.
— Нет, — ответил Гриша и, не меняя тона, продолжил: — Можете спрятать меня на ночь в своей мастерской? Я приехал из Баку, меня ищет полиция.
Арин медленно поднял голову от банки с клеем. Оба сапожника оглядели паренька со спокойным любопытством, но сердца их забились с тем возбуждением, которое охватывает старых дев, обнаруживших подкидыша на своих ступеньках. Они сразу догадались, что ответ, по которому они так тосковали, сам идет к ним в руки, что наконец-то забрезжил свет, способный пронзить тьму их невежества.
— Ты вор? — спросил Нико, не желая уронить достоинства.
— Нет, — ответил Гриша, пытаясь засунуть ногу обратно в сапог и морщась от боли, и добавил, словно это могло все объяснить: — Я же сказал, что приехал из Баку.
Глаза Тамар оставались прикованными к лицу незнакомца с той самой минуты, когда она приметила его на улице. Не говоря ни слова, она взяла у него сапог и зажгла примус, чтобы вскипятить воды. Когда она принесла таз и нагнулась перед ним, чтобы смыть с его ног запекшуюся кровь, он потрепал ее по головке, как котенка, и легонько подергал за длинные косички.
— Она сможет разносить записки, а может, и листовки, — заявил он, словно они уже обо всем договорились.
В мастерской была всего одна задняя комната без окна, где спали на циновках оба мужчины. Между циновками лежал набитый соломой матрас — кровать Тамар. Гостя можно было уложить только у стены, к которой вся троица была обращена ногами. Все последующие годы, приезжая по делам в Тифлис, Гриша спал у их ног на земляном полу, как большой сторожевой пес. Для всех четверых это были счастливые годы. Гриша состоял в большевистской фракции Бакинского революционного комитета. Политическое воспитание своих хозяев он начал с объяснения разницы между большевиками и меньшевиками. Из его рассказов получалось, что несколько лет назад эти две группы поссорились на партийной конференции в Англии, в Лондоне, и теперь ненавидели друг друга больше, чем общего врага — царя. Гриша, всегда расположенный пошутить и не терявший уравновешенности, впадал в бешенство всякий раз, когда речь заходила о меньшевиках — вся сложность заключалась в том, что в бакинском комитете эти самые меньшевики имели большинство. Ни Арину, ни Нико не удавалось постичь разницу между двумя фракциями до тех пор, пока в один прекрасный день Тамар, нарушив свое обычное молчание, не объяснила им нетерпеливо:
— Те, за которых Гриша, хотят всего, а другие — только половины, поэтому они вообще ничего не добьются.
Гриша одобрительно потрепал ее по волосам. В последнее время у него появилась привычка наматывать себе на ладонь ее косы во время разговоров, когда она сидела у его ног, а двое сапожников знай себе постукивали по гвоздикам. Было ясно без слов, что, как только Тамар минет пятнадцать, они поженятся.
За год до этого старый Нико тихо скончался после удара. Арин с дочерью жили теперь только появлениями Гриши, которые становились все более редкими. Дела у Гришиной партии шли все хуже. Ее члены, как видно, только и знали, что ссориться промеж себя, а вожди, в большинстве своем отправленные в ссылку после поражения революции 1905 года, продолжали заниматься этим и там.
Хотя Гриша никогда не рассказывал о себе, Арин с дочерью знали, что ему принадлежит теперь главная роль в революционной организации на бакинских приисках. Иногда он приносил газету «Бакинский пролетарий», которую тайно издавали его друзья, и читал им вслух некоторые статьи. Старый Арин, так и не научившийся за все годы правильно говорить по-русски, понимал его только наполовину; но девушка определенно упивалась каждым словом, меньше доверяя ушам и больше — своим черным, широко распахнутым глазам, раз и навсегда прикованным к Гришиному лицу. Гриша учил ее чтению и письму и иногда посылал передать записку или забрать у кого-нибудь рукопись, которой ждала бакинская газета.
Как-то раз он направил ее с заданием на другой конец города. «Не ходи мимо губернаторского дома», — наставлял он ее, разъясняя, как обойти опасное место. Тамар безмолвно кивала; она никогда не оспаривала то, что слышала от Гриши. Стоило ей уйти, Гришей овладело беспокойство — что случалось с ним редко, ибо всякий раз, когда ему приходилось оставаться в мастерской на какое-то время, он моментально валился на пол в задней комнатушке и читал статью или книжку, ничего не видя и не слыша вокруг. Через некоторое время Арин осведомился, не происходит ли чего-нибудь необычного.
— Скоро узнаете, — угрюмо отвечал Гриша.
Прошел час, и по базару разнеслась весть, что террористы бросили перед домом губернатора бомбу, убили не меньше дюжины людей и исчезли с огромной суммой денег, прихваченной из тщательно охраняемого почтового фургона. В те дни такие события случались часто, и Арин не одобрял их.
— Такие методы, — внушал он Грише, — расходятся с благородной борьбой народа.
— Согласен, — потупившись, отвечал Гриша. — Большинство из нас тоже против этого. Но другие доказывают, что партии нужны деньги и что цель оправдывает средства, так что на данный момент наше руководство поддерживает эти акции. Во всяком случае, терроризм — временная мера. Когда положение прояснится, нам не придется больше прибегать к подобным методам.
Такие разговоры убеждали Арина только наполовину, но он не находил слов, чтобы спорить с Гришей.
Однажды ночью, когда все трое спали в темной задней комнате, Арина разбудил тихий, сдавленный крик и частое дыхание. Он знал, что случилось неизбежное. Он давно был готов к этому и не сомневался, что честь семьи не будет страдать. Через несколько месяцев Тамар стукнет пятнадцать, и, хотя атомы не предрасположены к таинствам, молодые поженятся, чтобы не нарушать традицию. Кто знает, возможно, его внуки — а он поклялся, что у него будет не меньше шести внуков — увидят зарю новой жизни, когда иссякнет наследие мерзкой обезьяны, и все люди заживут мирно и достойно.
Через несколько недель молодые поженились, и Тамар уехала с Гришей в Баку. Арин остался в мастерской один; это были самые одинокие дни в его жизни, даже более одинокие, чем его путь из Урфы в Ереван. Однако они договорились, что он продаст мастерскую, как только найдется покупатель, и последует за дочерью и зятем.
Федя, Федор Григорьевич Никитин, родился в 1912 году в темном, сыром подвале Черного города в Баку. Теперь Гриша служил на нефтепромысле мастером. Все ранние воспоминания Феди были связаны со всепроникающим запахом нефти. Нефтью пахла комната, улица, хлеб, даже отец. Вернувшись с работы, Гриша залезал в маленькую лохань с водой и, распевая песни, пытался с помощью жесткой щетки и жидкого мыла очистить поры своей кожи от этого запаха. Это было неслыханное занятие, и Тамар так и не смогла к нему привыкнуть. Посадив Федю к себе на колени, она забивалась в дальний угол и сидела лицом к стене, не глядя сама и не давая глядеть сыну на бесстыжего Гришу, плещущегося в своей лохани, совершенно голого и белого как снег. Она ничуть не возражала против мужниных объятий на расстоянии вытянутой руки от ребенка, спящего или притворяющегося спящим, лишь бы царила тьма; скромности требовало только ее зрение. Большинство нефтяников вокруг были мусульманами, и их женщин нельзя было увидеть иначе, чем закутанными в черное. Сама Тамар, выросшая в грузинской вере и не носившая покрывала, стыдилась своей принадлежности к меньшинству женщин, показывающему посторонним открытое лицо. Гриша частенько посмеивался над ее скромностью, и мальчик, еще не понимая, о чем идет речь, принимал его сторону. Он чувствовал, что его маме почему-то нравится, когда они подтрунивают над ней; так он начал проявлять свою любовь к ней.
Наплескавшись вволю, Гриша обычно уходил на собрание; иногда же, когда малярия вынуждала его остаться в постели, его навещали товарищи. Они были честными и добрыми, как сам Гриша; они были ласковы с Федей, хотя и обходились без сюсюканья, и разговаривали с ним, как с взрослым. Один из них был врачом с бородой, другой — адвокатом в пенсне, третий, с двойным подбородком, — певцом из Бакинского оперного театра, остальные — рабочими с приисков. Федя всегда мечтал, чтобы Гриша слег с малярией, и чтобы к нему пришли эти люди, расселись на ковриках и, беседуя, наполнили комнату синими клубами махорочного дыма. Сам он никогда не болел ни малярией, ни золотухой, от которой у большинства детишек Черного города глаза слезились, как у хворых щенят. Кроме того, у них были непропорционально большие головы и раздутые животы, под которыми подгибались их и без того кривые ножки, отчего походка делалась весьма шаткой. Федя, отличавшийся крепким здоровьем, относился к ним покровительственно, они же, как более слабые, признавали его верховенство. Однако отец говорил, что скоро все изменится, и все дети станут такими же сильными и здоровенькими, как Федя. Такая перспектива вызывала у Феди некоторые опасения, однако их перевешивало любопытство и нетерпение, когда же грянут великие перемены, о которых без устали рассуждал его отец и остальные мужчины, хотя ему самому не разрешалось заговаривать об этом вне стен родного дома. Он хранил тайну, как трудно это порой ни было, ибо знал, что, стоит ему проговориться — и эти люди никогда больше к ним не вернутся, а его папу заберут солдаты. Однако таинственность делала неминуемые перемены еще более загадочными и желанными. По утрам, едва проснувшись, он первым делом подбегал к окну, чтобы проверить, не стряслись ли уже эти самые перемены, так как не сомневался, что с их приходом изменится буквально все: небо из серого станет красным, домишки из обмазанных грязью камней превратятся в мраморные дворцы, такие же прохладные на ощупь, как мамина щека; самый воздух будет благоухать, как букет беленьких цветов, которые отец, сойдя как-то раз с ума и сам стыдясь этого, принес однажды домой, и которые заставили мать плакать от счастья, смешанного с расстройством из-за такого непозволительного мотовства.