Впрочем, Ленин имел в виду даже не это ничтожное меньшинство, а совсем уж малую величину – своих "профессиональных революционеров". Эти "сознательные пролетарии" имели в своих руках лишь один инструмент – государство и соответственно лишь одно средство – принуждение. Правда, в том же 1918 году вышла в свет написанная Лениным накануне Октября книга "Государство и революция", повторяющая Марксовы тезисы об отмирании государства. Но органически присущая номенклатуре жажда монопольной власти толкала ленинцев вопреки идеологии к твердому решению использовать свой единственный инструмент – государство, чтобы и в изоляции обеспечить свою диктатуру.
Мы видим: пусть не под влиянием социалистических утопий и уж тем более не из осознанного желания возродить "азиатский способ производства", а из чисто практических соображений, но ленинцы встали на путь тотального огосударствления. Их политические расчеты опирались на ясно для них видимые феодальные структуры русского общества. Стремление же полагаться во всем на государство, то есть на характерное для феодализма внеэкономическое принуждение, и уничтожать ростки капиталистических отношений с неизбежностью привели к феодальной реакции.
Надо еще раз подчеркнуть: Ленин не хотел феодальной реакции, он серьезно задумывался над возможностью строro контролируемого развития капитализма в России – будь то в форме государственной или, позже, нэповской. Но главным оставались для него именно контроль и управление, осуществляемые политбюрократией через государство, то есть диктатура номенклатуры. По сравнению с либерализировавшимся царским режимом с конституцией, думой, многопартийной системой это была реакция – шаг назад, в глубь феодализма.
Ничего в этом не изменяет и то, что ленинцы не сознательно, а объективно поддерживали и сохраняли феодальные структуры. Правильно писал Маркс: "Как об отдельном человеке нельзя судить на основании того, что сам он о себе думает, точно так же нельзя судить о подобной эпохе переворота по ее сознанию" [74]. Никакая общественно-экономическая формация не была создана сознательно – все они сложились стихийно. Это только в советском анекдоте археологи находят в пещере первобытного человека его надпись: "Да здравствует рабовладельческое общество – светлое будущее всего человечества!", в действительности люди не проявляют такой прозорливости, и общество складывается стихийно.
Сформулируем вывод.
Диктатура номенклатуры – это по социальной сущности феодальная реакция, а по методу – "азиатский способ производства". Если идентифицировать этот метод как социализм, то диктатура номенклатуры – феодальный социализм. Еще точнее, это государственно-монополистический феодализм. Но реальный социализм – не высшая ступень феодализма, а, наоборот, реакция феодальных структур общества перед лицом смертельной для них угрозы капиталистического развития, ибо повсюду в мире именно это развитие разрушает основы феодальных обществ.
Мы уже упоминали термин Джиласа: "промышленный феодализм". Вряд ли стоит так именовать диктатуру номенклатуры. Она устанавливается обычно в индустриально слаборазвитых странах. Тот факт, что эти страны участвуют затем в общем для всего нашего мира процессе индустриализации, не специфичен для реально-социалистического строя.
Однако термин, сформулированный Джиласом, может быть с пользой применен для характеристики той разновидности реального социализма, которая возникла в промышленно развитых странах. К ней и перейдем.
Летом 1946 года я приехал в Нюрнберг в качестве переводчика на процессе главных немецких военных преступников. Это была моя первая поездка за границу. Выросшие и воспитанные под колпаком советской пропаганды, мои коллеги и я впервые столкнулись с реальностью другого мира.
Мир этот оказался раздвоенным: с одной стороны – рождавшаяся в западных зонах оккупации новая Германия да и Америка, ощущенная нами через разговоры с американцами, их газеты, фильмы, все поразительно новое, неожиданное; с другой стороны – развертывавшаяся в материалах процесса реальность нацистского рейха, тоже нас поразившая, только не новизной, а удивительным сходством с привычной нам советской жизнью. Были, конечно, и отличия: частные предприятия, хорошие квартиры, благоустроенный быт. Но в остальном, в главном, все было у немцев при Гитлере так же, как у нас при Сталине: гениальный вождь; его ближайшие соратники; монолитная единая партия; партийные бонзы – вершители человеческих судеб; псевдопарламент; узаконенное неравенство; жесткая иерархия; свирепая политическая полиция; концентрационные лагеря; назойливая лживая пропаганда; слежка и доносы; пытки и казни; напыщенная военщина; до духоты нагнетенный национализм; принудительная идеология; социалистические и антикапиталистические лозунги; болтовня о народности – в общем, очень многое.
Сходство доходило до смешного: оказалось, что оба – Гитлер и Сталин – приказали себя именовать "величайшим полководцем всех времен" (Сталин добавил "и народов"). Зато совсем не смешно было нам тогда узнать, как Сталин, представляя Берия нацистским руководителям, пояснял: "Это – наш Гиммлер",- ведь мы читали документы и о том, что творил Гиммлер.
Очевидное сходство советского социализма с немецким национал-социализмом и подобными ему структурами в других странах, привычно называемыми фашизмом, буквально бросалось в глаза. Так возник термин "тоталитаризм" для обозначения всех таких обществ, независимо от их взаимоотношений друг с другом. Большой вклад в дело изучения этого явления XX века внесла Ханна Арендт (Hannah Arendt) своей вышедшей в 1951 году книгой "Происхождение тоталитаризма" [75].
Во второй половине 50-х годов в западной политологии повеяли новые ветры. Научное понятие "тоталитаризм" было объявлено пропагандистским порождением "холодной войны", а очевидные черты сходства между структурой нацистского и советского "социализмов" – случайными и во всяком случае поверхностными совпадениями в форме, не затрагивавшими якобы в корне различного существа обществ.
Такой вывод аргументировался в основном тем, что-де обе системы явно противоположны: одна – правая, другая – левая; нацизм, фашизм и им подобные – порождение монополистического капитализма, а советская система при всех ее досадных бюрократических недочетах – социалистическая и, следовательно, прогрессивная; и вообще все отдельные и нетипичные черты сходства были проявлением сталинизма, а он канул в безвозвратное прошлое.
Помню, с каким изумлением я читал в Москве в спецхране Ленинской библиотеки эти рассуждения западных авторов. Ведь в самом Советском Союзе все больше людей начинали серьезно задумываться над поразительным сходством систем-близнецов. Эти размышления выплеснулись наружу с показом в 1966 году документального фильма советского кинорежиссера Михаила Ромма "Обыкновенный фашизм". Мне довелось встречаться с Роммом. Талантливый человек, доживавший свои последние годы (он умер в 1971 году), не захотел, видимо, остаться в истории советской кинематографии только как творец культовых фильмов "Ленин в Октябре" и "Ленин в 1918 году". Для своего, как он думал, последнего фильма Ромм подобрал из немецкой кинохроники гитлеровского времени кадры, поражавшие сходством с советской реальностью. Зал отвечал горьким смехом на показ этих кадров, сопровождаемый голосом Ромма, задумчиво читавшего свой комментарий. Рассказывали, что Ромм был вызван тогда на заседание Секретариата ЦК, где Суслов задал ему вопрос: "Михаил Ильич, почему мы вам так не нравимся?" Фильм быстро исчез с экранов, а в прессе появились рассуждения: вот-де бывают такие фильмы, что не поймешь – не то они про фашизм, не то про нас. Но поскольку такое обвинение само свидетельствовало бы о нежелательном сходстве, решено было дело не раздувать. Термин же "обыкновенный фашизм" прочно вошел тогда в обиход. Советская оккупация Чехословакии осенью 1968 года, почти совпавшая с 30-летием гитлеровской оккупации осенью 1938 года, придала этому ^понятию особую жизненность.