Беседа продолжалась дотемна. Виктор ждал, что Ильич будет перебивать рассказ взрывами гнева, криками "Политические проститутки!" и даже стучать кулаком по скамье, но ничего этого не было. Ленин никакого личного отношения почему‑то не выражал, но дотошно вьедался в самые неожиданные подробности, в том числе и по технологии и организации производства, которые к истории, казалось бы, дела не имели. И еще этот разговор показался Виктору похожим на тот самый рассказ швейцарского ремесленника про свои путешествия, о котором утром говорила Эмма.
…Как только после ужина Виктор и Эмма поднялись в свою комнату, Эмма тут же закрыла дверь на крючок и повисла на шее.
— Вы опиум… Мой организм стал требовать вас. Он изнывает и не подчиняется мне. Не думала, что я такая жадная. Это, наверное, горный воздух.
Ее пальцы ловко и аккуратно расстегивали пуговицы и крючки на платье. Как хорошо, что к концу двадцатого века будет практичная одежда, подумал Виктор.
— Вы будете смеяться надо мной, но я все время думала о вас. Что бы я ни делалала, вы не выходили у меня из головы. Я не могу больше терпеть. Я хочу на вас броситься.
Сдернув покрывало, Эмма упала на кровать; ее тело стройной полосой вытянулось по диагонали на пододеяльнике, руки заложены за головой.
— Ну — с, — тоном врача произнес Виктор, — повернитесь на живот, посмотрим…
— Посмотрите что? Вы что, хотите изучить, куда меня больнее ударить хлыстом? — быстро спросила Эмма, и не дожидаясь ответа Виктора, продолжила. — Я покажу.
Она подняла ноги вверх, подтянув колени к животу, и удерживая их левой рукой за подколенки, а правой рукой провела по желобку между бедрами и ягодицами.
— Вот здесь… Хорошо, что сюда не попадало. Если вы ударите меня хлыстом сюда, точно поперек, невыносимая боль лишит меня сознания и я не почувствую остальных ваших ударов… Но вы этого никогда не сделаете. Вы ведь не берете женщину ради своего удовольствия, вы хотите дарить ей радость. Вы не требуете от женщины жертвы, вы хотите разделить с ней жизнь.
— А если ты ошибаешься? — Виктор присел на кровать возле ее горячего, дразнящего тела. — В каком месте, ты говоришь?
— Здесь…
— Здесь? А, может, здесь? — рука Виктора скользнула по вспотевшему желобку к середине тела. — Здесь, еще чувственнее.
— А — а, нет!.. — томно простонала Эмма, опустив ноги, — я сейчас кусаться начну…
Виктор перевернул ее на живот и подтянул ноги, разворачивая к краю кровати.
— Зачем…
— Тебе так неудобно?
— Не знаю… Я вся ваша… Вы меня объездили.
— Ты не лошадь…
Пальцы раскинутых рук Эммы инстинктивно хватали пододеяльник, ее волосы разметались, она мотала головой и запрокидывала ее, пытаясь сдержать рвущиеся из груди стоны.
— …Мне кажется, у вас там все счастливы. Нет больных и нищих. Нет войн и одиноких людей.
Эмма сидела на кровати возле Виктора, ее растрепанные волосы силуэтом просвечивали на фоне лунного света из окна. А она выносливая, подумал Виктор.
— Представь себе, есть. И войны есть. И вообще, здесь капиталисты превратили село в культурный город, а у нас за годы строительства капитализма сделали из него грязную и пыльную барахолку, в которой жить не хочется.
— Ну, почему так? Мне кажется, если бы там все были такие как вы, войн бы не было.
— Не знаю. Давай немного вздремнем и снова продолжим массаж. Только про насилие не надо, я даже кино про него не люблю.
— Если бы про все можно было забыть… Вы разделили мою жизнь на три части. Первая — это шрамы. Они всегда будут багрово — синие, налитые кровью. Боль разбивает разум, как тарелку об пол, остаются только животные инстинкты. Боль стерла всю память, кажется, что до нее меня не было. Вид шрамов преследует, ткань рубашки режет тело ножом, жжет раскаленной кочергой; когда они бледнеют, появляются новые, и тогда все сначала… Вторая часть — это месть. Холод и безразличие. Бесконечная месть, как опресненная вода на судне в тропиках, ее пьешь и не напьешься. Третья часть — это вы. Вы наполнили меня, во мне что‑то разлилось и холод ушел. Проснулось желание жить. Буйное, до неприличия, до бесстыдства, до жара внизу. Хочется быть с вами, слышать ваш голос, видеть ваши глаза, чувствовать ваши прикосновения, сливаться с вами в порыве неодолимого влечения. Я влюблена в вас, как кошка, и мне решительно все равно, что вы думаете.
"Ей просто надо выговориться", подумал Виктор. "Со временем будет нормальная женщина. По возрасту только что из комсомола. А трудная юность — это все забудется."
— Захвалишь, — сказал он. — Неужели так больше никого не было?
— Было. Не так много, нет. В любовники набивались часто, но — среди них никого, чтобы так… Обычно отваживаю. Слушайте, вы можете взять меня с собой? Я знаю, что был человек, похожий на вас, он вернулся.
— Эмма, я всегда возвращался один. Это от меня не зависит, я не знаю, так получается.
Эмма откинулась на спину, глядя в потолок.
— Понятно… Ну что ж, тогда мне придется стать вещью. Дорогой вещью. Как в "Бесприданнице". Вы же не Карандышев, и не станете в меня стрелять. И не Паратов. Вы — герой еще не написанной пьесы. Но все это будет не сейчас…
— Это будет.
— Вас в этом убедил господин Ульянов?
— Да ни в чем он не убеждал. Рассказывал ему, как там у нас в будущем. Полагаю, он просто выудит у меня информацию и мы вернемся домой. А Ленин будет гением и вождем революционеров всех стран.
— Рассказывайте ему все. Узнав о трудностях пути, он будет более сговорчив. Но хватит. На улице дождь… Вы слышите, как шумит листва, как бурлит вода в водосточной трубе между окнами? Я это слышу. Вам надо отдохнуть. Не хочу делить вас с политикой между двумя простынями…
После завтрака Виктор переоделся в прозодежду и помогал Владимиру Ильичу пропалывать грядки в огороде, с утра, пока не жарко. С утра Ильич заметно оживился и немного стал походить на киношного.
— Знаете, Виктор Сергеевич, — произнес он, кидая вырванную траву в жестяное ведерко, — работа огородника это лучшее физическое упражнение для человека. В будущей России горожане обязательно должны иметь домик с садом или летний домик за городом, чтобы уйти от нездоровой городской жизни.