Не спрашивайте, как случилось, что я попал сюда. На такие вопросы я не отвечаю. Первое условие лечения инфаркта – сон и покой. И никаких переживаний. Хочешь остаться живым, залепи себе уши, чтобы ничего не слышать, закрой глаза, чтобы не видеть, и выключи мозг, чтобы не рассуждать. Только превратив себя в раба, можно рассчитывать на благополучный исход, благожелательность ангела-океара, который караулит у постели.
Я теперь – пленник. Пленник разных медицинских предписаний, имя которым – прощай независимость, свобода мысли. И я терпеливо сношу незавидную участь, выполняю все заповеди инфарктника. Экзамен выдержан, ангел улетает, довольный мною. А я в спину ему показываю язык. Ни на одну минуту я не был рабом, ангел. Только прикидывался, делал вид, что раб.
Три дня, три ночи. О, эти сказочные три дня и три ночи. Бог ты мой, и чего только не разыгрывается в сказках за три дня три ночи. Строятся воздушные замки для влюблённых. Женятся царевичи и вино рекой льётся. Добро побеждает зло. Злодеи погибают, а праведники берут верх. И солнце светит каждому одинаково.
Но мои три дня и три ночи были роковыми. Я еле спас свою шкуру, ангел чуть было не унёс меня на своих крыльях.
Несмотря на все запреты, скажу: сюда попадают не от хорошей жизни. У каждого из нас свой палач. Если бы можно было написать такую книгу: «Репортаж с больничной койки». Рассказать о палачах, убивавших запросто, безнаказанно. Но такая книга не увидит свет. В ней, хочешь того или не хочешь, засветится живой голос правды. А там, где правда, считай, рядом инакомыслие.Они неразлучные друзья. Палач твой – всё тот же душитель правды, справедливости. Зло, которому у нас – зелёная улица.
Уймись, Гурунц. Ты же смертник. Тебе нельзя думать, нельзя прислушиваться к голосу справедливости. Запомни, больной, страдающий Гурунц, ангел может вернуться.
К чёрту! К чёрту палачей всех мастей: и небесных, и земных. Свою жизнь я вверяю самой природе. Я больше не пленник медицинских предписаний, которые не стоят моей независимости, моей свободы.
Бедная Мельсида Артемьевна, бедный мой доктор, ты хочешь вернуть мне жизненные силы ценой потери свободы действий. Но я ценой покорности и эликсир жизни из ваших рук не приму. Я буду рассуждать, думать про себя. И писать.
Как я попал сюда? Получил телеграмму из Москвы. Вдова моего товарища, погибшего на войне, просит помочь с гостиницей. Пошёл хлопотать. И занесло меня в кабинет директора гостиницы, бывшего кагебешника. У меня были нелады с ним, и он рассчитался со мною сполна. Благо, вызвал скорую помощь, проявил не свойственную ему человечность.
Неважно кто он, загнавший меня в угол. Это не имеет никагого значения. Одна школа, одна выучка: травить человека.
Но я не считаю его главным палачом. Палач у нас, как гидра, многоголов. До него были другие, много-много палачей. Он только нанёс последний удар.
Я разговаривал со многими больными. У каждого инфарктника – свой кагебешник. Я не буду перечислять их, это заняло бы много времени. Они – рядовые винтики, запчасти некоей адовой машины, щедро поставляющей многоголовых гидр, убийц всех мастей. Она и казнит нас и физически, и морально.
Моя массажистка еще молодая женщина. Все восемь часов она в работе. Ни одной свободной минуты: массирует, массирует наши дряблые, обессиленные тела, возвращая им жизнь.
Однажды она попросила меня подождать – ей нужно было сходить за зарплатой. Ждать пришлось недолго, обернулась за десять минут. Вернулась раскрасневшаяся, запыхавшаяся. Видно, бежала, чтобы не заставить меня ждать. Я был тронут её вниманием.
Полученную зарплату она положила на столик. Две десятки и пятирублёвка.
– Весь заработок? – спросил я.
– Да, аванс. За 15 дней, – ответила она невозмутимо. Ни тени недовольства на молодом красивом лице.
Я перестал задавать вопросы. Я же инфарктник. Мне не велено рассуждать, задавать праздные вопросы, на которые нет ответа. Молодая женщина работает не на сегодняшнюю жизнь, а на потом, чтобы на старости лет получать копейки. И ни звука недовольства. Это ли не открытие нашего цивилизованного века? Необычного века, сумевшего человека скрутить в бараний рог, выжать из него всё человеческое, все насущные человеческие потребности.
Не рассуждать, не перечить – знамение этого века. Здоровый человек превращён в инфарктника, у которого на всё табу.
Рассуждать, перечить – значит ставить себя вне закона, зачислить себя в инакомыслящие. А там, сами знаете, прямая дорога в психиатричку.
Три дня в больнице царят настоящие Содом и Гоморра. В коридоре суета. Не хватает юпитеров, чтобы осветить значительность дня. Привезли нового инфарктника, из элиты. Врачи ходят на цыпочках. Ходячих больных загнали по палатам, чтобы они не смели высовывать нос. Больной в люксе. На дверях постоянная дощечка: «Больной спит». В холле не включают телевизор. Сегодня играет «Арарат», многие жаждут посмотреть матч, но негде. Табу.
Приехали из Москвы два профессора. Привезли чудодейственные лекарства. В коридорах ни пройти, ни проехать – сплошь посетители. Никого к нему не пускают, за исключением избранных. Но посетители приходят. Больным нельзя показаться в коридоре, а им, посторонним, здесь привольно. Ходят по коридору, озабоченно шушукаясь, в тайной надежде быть потом, по выздоровлении Самого, вознаграждённым.
Я ничего против Самого не имею. Это добрейший человек, заслуживающий самых высоких почестей. Но кланялись не ему, а его должности. И это противно. Стократ противней видеть рядом с таким вниманием к одному, органическое неуважение, равнодушие к судьбе другого.
Мельсида Артемьевна разрешила мне читать. Но она не знает, что я ещё и пишу.
Из Москвы, прослышав о моей болезни, приехал сын Армен. Привёз мне отличный подарок, книгу П.П. Владимирова «Особый район Китая». Вот это чтение! Книга вышла после смерти автора, пролежав чуть ли не 30 лет в рукописи. Разумеется, не по вине автора. Прочёл её и сердце сжалось от боли. Ещё один Зорге, затюканный Сталиным.
Правда Владимирова не была услышана, как не были услышаны сигналы Зорге о готовящемся нападении фашисткой Германии. Дорого поплатились мы за эту глухоту.
Быть причастным к жизни всего мира, ещё не значит быть глухим к стонам, раздающимся под носом, особенно если этот стон исторгает твой родной край, не обозначенный даже точкой на карте планеты.
Карабах – мой дом, приют и оплот. Моя боль, моя радость. Как же я могу сопереживать за мир, закрыв уши от стонов, которые идут, терзая твоё сердце, из родного дома? Карабах мой тяжело болен, а больное дитя больше голубят. Чего стоит мир, если в нём обижен человек? Что все слова о дружбе, если мой очаг осквернён, растоптан невеждой? А чего стоим мы, закрывающие на это глаза?
Константин Сергеевич Станиславский, обращаясь к своим ученикам, наставлял: «Бойтесь привычки к фальши и лжи. Не позволяйте их дурным семенам пустить в вас корни. Выдёргивайте их беспощадно. Иначе плевелы разрастутся и заглушат в вас самые драгоценные, самые нужные ростки правды».
Но предупреждения великого мастера повисли в воздухе. Мы не взяли их на вооружение, хотя они, относились не только к людям сцены. Плевелы растут, заглушают всё живое на глазах у всей страны, и никто не собирается выполоть их.
Говорят, стаканом воды не затушить лесной пожар. Но я все-таки пробую. Стакан за стаканом лью свою немощную воду на разгорающийся пожар народного бедствия, имя которому «Привычка к фальши и лжи». Ложь, залившая собой всю страну, атмосфера якобинской диктры, парившая повсюду.
У нашего брата советского человека, если он не вор, не какой-нибудь прощелыга, умеющий выколачивать себе на жизнь, если он не из тех, для кого придумана вполне реальная, а не сказочная скатерть-самобранка, да в придачу к ней разные закрытые распределители, никогда не хватает времени подумать о себе и о времени.
Помните притчу про дрессировщика? Притча эта о том, как дрессировщик, испугавшись в вольере львов, решил избавиться от них, сдать в зоопарк. Ему отсоветовали: “Зачем в зоопарк? Смените тумбы, на которых сидят животные. Эти тумбы слишком широки и удобны». Тумбы заменили узкими, неудобными для сиденья, и звери, занятые своей проблемой, забыли о дрессировщике.
Узкие тумбы существуют и для нас, мы так же, как те звери, ни о чём другом не можем думать, нам просто не хватает времени подумать о чём-нибудь другом, кроме как о куске хлеба.
Для инфарктника тумбы уже не существует. Лежи себе и думай. Вот я и лежу, думаю. И никто не догадывается, что я уже не лошак, занятый только поисками корма.
Чувство жгучего стыда не покидает меня каждый раз, как только я окунаюсь в воспоминания о Карабахе – гонимом, отторгнутом от матери-земли. Не сумевшем скинуть с плеч ярмо насильника.
Всё здесь осквернено, изгажено державной рукой самозванных владык-эмиров: его история, его сегодня, его завтра.