Промежуток между судом и процедурой позорного увольнения он провел на гауптвахте своего — когда-то своего! — батальона.
Придя к нему после обеда, полковник Казаков застал его за чтением.
— Вольно, Артем. Пока еще — до исполнения приговора — вы равны мне по званию, а после него станете штатским, так что тянуться незачем. Что это у вас?
— Ремарк, — Верещагин показал обложку. — «На западном фронте без перемен».
Он сел на койку и положил книгу рядом с собой.
— Наши отцы и деды воевали годами, сэр. Страшно представить, но это было так. Годами.
— Мой отец бредил Ремарком, — сказал полковник. — Поэтому я его не читал. Так и не знаю, хороший он писатель или нет.
— Он писал хорошие романы. Только одинаковые.
— Нда… — полковник прошелся по камере, словно не зная, с чего начать.
— Вы выполнили мою просьбу, сэр? — помог ему Артем.
— Да, конечно! Арт, мы далеко не ангелы, но садистов среди нас тоже нет. Никто из прежнего состава батальона не будет участвовать в этой… долбаной процедуре. С этих советских кувшинных рыл хватит… таких же советских кувшинных рыл. Тем более, что нам самим не нужны… эксцессы.
Он сел на стул, побарабанил по столу пальцами.
— Адамс и Кронин подали в отставку.
— Что?
— И их не особенно уговаривали забрать прошения. Шевардин, вы, теперь они… У меня складывается впечатление, что так или иначе избавляются от всех, кто командовал на этой войне… Кутасов опять понижен в должности до начштаба дивизии… Поговаривают о переводе Ордынцева в Главштаб, на какой-то бумажный пост…
— Зачем вы мне это рассказываете? Уж не думаете ли утешить?… Извините, Говард Генрихович, опять мой глупый язык…
— Ничего… Я понимаю ваше состояние.
— У меня состояние — лучше не бывает. Когда начнется парад?
— Через полтора часа.
— Значит, через час и сорок пять минут я буду свободен. Прекрасно. Лучше и пожелать нельзя. Георгия жалко. Три месяца за решеткой…
— Это был единственный путь сохранить ему офицерское звание и возможность восстановить карьеру.
— Захочет ли он еще ее восстанавливать…
— Да хорошо бы. Краснов без него — как без рук… Офицеров не хватает по-прежнему… Арт, мне нравится ваше настроение. Пепеляев рассказывал какие-то ужасы, но я вижу, что вы в полном порядке…
— Стараниями Георгия… Ничего, долг платежом красен.
— Я хотел еще сказать, что для меня было огромной честью с вами служить…
— Вы хотите сказать — нянчиться? — усмехнулся Верещагин. — Учить меня всему, что должен знать командир, да еще и на ходу…
— Вы хорошо учились.
— Спасибо.
— Что вы станете делать теперь? Чем будете заниматься?
— Не знаю пока… Может, стану вышибалой… Полицейским или бодигардом…
— Никакого применения своему интеллекту не видите?
— Кому он нужен, мой интеллект… Мне — в последнююю очередь.
Полковник вздохнул еще раз, взял в руки книгу.
— Вам нравится Ремарк?
— Он помогает мне жить.
— Дайте почитать, — неожиданно сказал Казаков.
— Когда закончу — дам.
— А когда вы закончите?
— Через час или меньше. Когда начнется «парад»?
— Через полтора часа.
— Я успею.
* * *
Сначала перед ним о колено сломали заранее подпиленный эспадрон, потом с него содрали заранее подрезанные погоны. Потом он шел вдоль строя под барабанный бой…
Что-то пошло не так…
— Рота! Сми-ир-р-рна!
Он видел лица. Не спины, не затылки, а лица. Это его и подкосило.
В глазах дрожал туман. Ветер и пыль. Конечно, все из-за ветра и пыли. Здесь, на плацу в Чуфут-Кале, всегда было очень ветрено…
— Так и положено? — спросил советский наблюдатель у Казакова.
— Да, — бросил полковник сквозь зубы.
В другой день журналисты не дали бы Верещагину спокойно уехать. Но сегодня у них был более лакомый кусочек, настоящая сенсация: штабс-капитан Рахиль Левкович ранила из пистолета троих пленных советских офицеров. Она легко могла и убить их: охрана спохватилась не сразу; но мадемуазель Левкович целилась в пах…
И когда рядом рухнет израненный друг,
И над первой потерей ты взвоешь, скорбя,
И когда ты без кожи останешься вдруг
От того, что убили его — не тебя…
В. Высоцкий
“Всю жизнь мечтал о свободе, а теперь не знаю, что с ней делать” — сказал Вамба, сын Безмозглого.
Верещагин не мечтал о свободе, поскольку полагал себя донельзя свободным человеком. Все обязательства, которые он брал на себя, были в той или иной степени добровольными, и редкое решение могло быть названо до конца вынужденным.
Но лишь в этот день он понял, что такое настоящая свобода.
Он смотрел в себя, как в пустой колодец. Колодец, в котором не видно дна, и, казалось бы, там может быть вода, но ее отсутствие ты определяешь еще до того, как бросишь туда камень для проверки — нет веселых бликов на каменных стенах, нет влажной скользкой зелени и особенной свежей прохлады…
Он сидел в своей квартире на диване, завернувшись в плед, и мысли его текли, как песок в часах. За окном начинался вечерний бахчисарайский шум: люди возвращались с работы. Он любил Бахчисарай за его приватность и интровертную замкнутость в сочетании с какой-то семейственностью. Ты мог не заводить близкого знакомства с соседом, но соседский сын по дороге в школу здоровался с тобой. Здесь семейные проблемы не выносились во внутренний дворик «доходного дома», но выносились радости. И шумная вечерняя перекличка возвращающихся с работы соседей была неотъемлемой частью этой спокойной, размеренной жизни. Раньше Верещагин ее любил. Раньше он с удовольствием становился ее частью, если возвращался из гарнизона в этот «час пик». «Добрый вечер, капитан. Гутен абен, капитан. Салям, капитан…» Да, раньше ему это нравилось…
Теперь ему казалось, что он сходит с ума.
Чужие мысли — лучшее противоядие от своих собственных. Он встал, протянул руку к книжной полке, не глядя взял том. Криво усмехнулся, увидев, что подцепил: золотое на черном тиснение, английские буквы, стилизованные под арабскую вязь… Все-таки хорошо быть начитанным человеком. Знаешь, что когда-то кому-то было еще хреновей, чем тебе, и ничего — он выжил, и даже написал хорошую книжку.
Открыл наугад, пробежался глазами по двум-трем страницам, перелистнул пол-тома — уже сознательно, заложил страницу пальцем, сел на диван, прикрыв глаза… Англосаксонский пиджак не налезал на горбатую русскую ситуацию.