С каждым днём в казармах томче прежнего – без дела, без учения, – так чего мы тут? Изневолю побредёшь и сам по городу. А там – и раненые и калечные бродят, да как с ними разговоришься – так ещё растравней: за что ж мы-то руки-ноги отдавали, – дураки, значит? Надо было раньше охомениться? Или уж теперь эти пусть тоже идут!
До чего дошло: из госпиталя все санитары как один увалят в цирк на митинг, а лежачие больные без помощи.
На тех митингах чего только не галагонят.
А не решись они тогда с Марковым – и не было б ничего нигде?
(Этим калечным, раненым он про свою заслугу помалкивал, совестно.)
Никто той ночи уже не вспоминал, и о самом Кирпичникове, – а дружно все галдели. Да уже послыхивали и такое по городу: мол «долой войну!» – воевать не будем больше.
Как ж'эт так? – ополоумеешь. Так чтоб войну скорей кончать – на неё и надо идти!
А под Варшавой помнишь, Миша, каки сибирские полки сложили? Да ведь и моя и твоя кровь там осталась. А теперь – всё отдай, и русские города отдай?
И батальонный комитет не туда тянет.
И решили с Мишей Марковым: пусть наш ефрейтор Орлов, кого мы в Совет депутатов избрали, – пусть он там добьётся, чтобы вразумили гарнизон.
И говорили Орлову, а зря: выбрали мы его как здешнего питерского заводского – а он теперь к тем и поворачивает. Заводы-то работать не хотят! – что это, 8-часовой день? а сверхурочно не желают. Снарядов не шлют, ни патронов, никакой амуниции, – что там с нашими будет? это в какую кровь обойдётся?
Орлов только своё: Совет – всё знает и укажет. Подчиняться только Совету и одному Совету!
Как это одному Совету? А – правительству?…
Кому? кому пожаловаться? – тянуло Тимофея. Некому. Один раз повезло: увидел их прежнего студента, который разъяснял им, в посёлке Михаила Архангела: увидел, тот проезжал в открытом зелёном автомобиле с красными спицами. Вот бы кинуться к нему, спросить: как? что? почему же? – так уже пролетел, не догонишь. На ту квартиру сходить, на Невскую сторону? – так то и не его квартира, там его и не найдёшь.
Раньше мог солдат из казармы в город отлучаться только с нарядом. А теперь – ходи когда хочешь. Солдаты ходят и гулять и белый хлеб покупать: хвост баб оттеснят и себе берут. (Хвосты-то за хлебом стоят ещё длиньше, чем раньше, и с вечера становятся.)
Не стало в казармах вечерней поверки, так по вечерам все себе полные хозяева: кто опять на нары да в карты, кто друг дружке домашние побылки рассказывать, кто спать. Так ведь столько ночей и по столько часов никакой и медведь не выспит. И тянутся ребята опять в город, сами не зная зачем.
Сегодня пошли и Кирпичников с Марковым.
Город Питер из внезапного дружного восстания опять обращался в свой прежний самостный чужой обычай. В этом городе люди ведь копились не для какой прямой работы, а для весёлой жизни. С утра небось подолгу спят – а потом долго в ночь живут при светах. И когда по улице мельтешат – не понять: за каким делом? или гуляют просто? (В деревне сразу видно: кто с топором пошёл, кто с косой, или навоз вывозит. И в армии: при каком оружии рота пошла или с белыми свёртками в баню.)
Правду говорят: город затейный, что ни шаг, то питейный. Как выбредешь на Невский у Знаменской площади (откуда всё и началось) – у-у-у-ой! прямизна да светлизна, матушки мои! Да сколь огней, да сколь публики, да разодетые как. А на дамочках шляпки какие полястые, а под ними сетки зачем-то, как на рысистых лошадях, а пройдёт мимо – опахнёт тебя каким-то запахом-зельем, какого сроду никогда не нюхано.
Так и в Варшаве всегда дразнило: барская жизнь недоступная. Как они – нам никогда не жить.
Но сейчас Питер малость пооблез. Дворники небрегут – кучи снега невывезенные, лёд из-под ног не сколот, – и семячек, семячек везде налускано. И не носятся с шорохом ломким выездные санки под ковриками или баре с теми дамами в легковых автомобилях. И не стало городовых, а стоит милиция из сопляков. (Говорят: полицейским платили 40 рублей в месяц, а эти 8 рублей за одно дежурство берут, этак бы и мы в охотку.) Барская публика на Невском осталась – а всё ж не ихняя уже улица, и нашего брата не мало.
И трамваев – с резкими звонами, а изнутри все огненные и ещё с парами глазков под крышей, там бело-красный, сине-зелёный, жёлто-синий, какой значит номер, – трамваев тоже по вечерам куда меньше стало: служащие работать не хотят, 8 часов – и в сторону. Оттого трамваи набиты невпротолчь, и ещё люди гроздами внавесь на держалках, на ступеньках – тут и солдат не вскочит.
А солдат любит поездить: ему – без платы, и гони хоть через весь город.
Да главная-то жизнь – она не на улицах, она вон там за толстыми стёклами (где побито – уже вставлено), в свету и в тепле. И вот уж там хахакают, зубы не покрывают. И чем позже вечер, когда солдату уже спать, – тем больше их туда, за стёкла, набивается. И сидят за белыми столами, и пьют и лакомятся часами, и всякую всячину едят, чуть де не лягушек, тьфу!
Вот, говорят, равенство: нижнему чину теперь никуда войти не запрещено. А попробуй войди туда к им, в ихнюю обжираловку – на всё нужны денежки. А денег – у смирных волынских унтеров нет.
– Другие хоть спирта где-то разок набрались, напились, а мы с тобой, Миша, всё проворонили.
Толкаются волынцы по тротуару – никто на их знаменитые бескозырки уже и не посмотрит, не вспомянет.
И куда как поздно, а магазины с озарными окнами – торгуют. И чего там на подоконниках за стёклами не выставлено под свет, стой и рассматривай бесплатно. Цветы, цветы через каждый квартал, да каких в России и не растет сроду, – откуда берут? да середь зимы?
И – фрукты, фрукты тоже. Какие ещё видывал, знаешь: вот это – виноград, вот это – абрикос, а других диковинных и название не ведано, однако ящики ими полные.
Или – финтифлюшки для барских баб, поблестушки, постеклушки на синем бархате выложены, или чего исподнее развешано, глаз не оторвать.
Или, поскольку грамота твоя твёрдая есть, иди и читай вывески: Жорж Борман… Бликен и Робинзон… Брокер… Сиу… Ралле…
Всё – не наши…
А то – кинематографов вывески и театров вывески, с лампочками вкруговую, и на тумбах же то повторено, читай откуда хочешь: «Наша содержанка»… «Цветок зла»… «Казнь женщины»…
Или: «Спальня…» – а дальше буквы не русские.
Или: театр Суворина – «Мотылёк под колесом».
А нам – только сталкиваться плечами, только сапоги тяжёлые переставлять по чужому лёгкому проспекту.
А в деревне, пишут, – ни керосина, ни мыла, ни гвоздей, ни соли.
А калек войны – и никому не жаль, кроме сродственников.
А и нас с тобой покалечат – так и тоже.
А в окопах – там сидят, сидят во тьме и сырости.
И теперь – всё немцу отдадим?
– И как это мы, Тимофей, решились? Как это нас понесло в то утро?
Самим дивно.
– Давно бы в петле жизнь кончили.
Кавендиш, Вермонт