Но он точно знал, где находится. Он был в своей спальне в Версале. Он даже слышал хорошо знакомые звуки, сопровождающие передвижение его камергера по комнате. Что сейчас – утро? Или он просто спит и видит сон?
– Ботем, – чуть слышно позвал он, – это ты, Ботем?
– Да, это я, сир, – ответил камергер, голос прозвучал совсем близко.
– Открой шторы или зажги лампу, – попросил Людовик, стараясь не выдать своего раздражения.
– Сир… – начал Ботем. Он сделал паузу, потом продолжил: – Сир, в комнате очень светло.
– Что это значит?
– Ваши доктора говорят, что у вас ослабло зрение, сир, – отвечал камергер, голос его при этом звучал как-то неестественно.
– Что значит ослабло? Я ничего не вижу. Я ослеп?
– Этого они не знают, сир. Все в руках Господа.
– Я умираю, Ботем? – Он никогда не задавал этого вопроса. Раньше он чувствовал приближение смерти. Сегодня король чувствовал себя прекрасно, просто ничего не видел. Он еще раз попытался открыть глаза, но тотчас понял, что они и так широко открыты.
– Врачи заверили меня, ваше величество, что вы совершенно здоровы, вот только зрение ослабло, – ответил Ботем.
– Пошли за врачами, я хочу поговорить с ними.
– Простите, сир, – произнес Ботем, голос его задрожал, – они сделали все, что было в их силах, и я отослал их.
– Отослал? Но почему?
– Сир, во всей Франции нет человека, преданного вам так, как ваш камергер. Кроме того, я глава тайной полиции вашего величества, и это значит, что для меня нет ничего на свете дороже вашей безопасности. И после случившегося я не знаю, кому бы я мог доверять так же, как самому себе. Сир, я не знаю, что еще можно предпринять.
– Я не понимаю, о чем ты говоришь, Ботем.
– О покушении на вашу жизнь, сир. Кто-то пытался убить вас.
– Убить меня? Но каким образом?
Голос камергера снова дрогнул:
– Я надеялся, что вы знаете, сир. Дело в том, что пирамида, на которой вы стояли, неожиданно загорелась.
– Пирамида? – повторил Людовик, чувствуя стеснение в груди, ледяной холод мгновенно окатил сердце. – Ботем, что с дофином? Он тоже ослеп?
Воцарилась пауза, самая долгая за весь разговор.
– Дофин… он теперь на небесах, у врат рая, сир.
Людовик тяжело вздохнул.
– Оставь меня, Луи-Александр, – проговорил он наконец. – Отправь полицию и швейцарцев…
– Все сделано, сир. Кроме того, я послал в Париж за вашими мушкетерами.
– Тогда оставь меня. Я позову тебя, когда ты мне понадобишься. – Последние слова он произнес тихо, но насколько мог повелительно. Секунду было тихо, затем послышались удаляющиеся шаги.
Людовик на ощупь сполз с постели, душа его просила молитвы. Но как только он оказался на коленях и сложил руки, слезы хлынули по щекам. Король горестно застонал, пораженный, что ослепшие глаза сохранили способность плакать.
– О, мадемуазель, ваша спина! – воскликнула Шарлотта.
Адриана лежала на постели лицом вниз. Девочки только что сняли с нее платье, и Элен принялась смазывать ожоги то ли маслом, то ли какой-то мазью.
– Есть пузыри? – спросила Адриана.
– Да, мадемуазель, – ответила Элен.
– О господи, что же там такое произошло? – причитала Шарлотта, и в ее высоком голосе звенела нотка неподдельного ужаса. – Говорят, дофин погиб.
– Кто-то пытался убить короля, – пояснила Элен. – Король остался в живых, но дофин погиб.
– Кроме ожогов на спине, мадемуазель, у вас есть еще какие-нибудь травмы?
Адриана осторожно приподнялась и села. Тело казалось свинцовым. Без особого желания подвергла себя тщательному осмотру. Она не видела спины, но все остальное, похоже, было целым. Ощупала голову и не нашла никаких ушибов или шишек. Вот только в горле першило, наверное от дыма.
– Нет, я цела и невредима, и доктора звать не нужно.
– Я не уверена, по правде говоря, что могла бы это сделать, мадемуазель.
– Что ты хочешь этим сказать? – удивилась Адриана.
– Я хочу сказать, что у наших дверей поставлены два гвардейца из Швейцарской роты, и нам всем запрещено выходить.
– Это еще почему?
– Ищут убийцу, – пояснила Элен.
– Ах, вот в чем дело. – Адриана быстрым взглядом окинула комнату – платье так и осталось лежать на полу там, где его бросили. По тому, как вспыхнули ее глаза, Шарлотта поняла, что они с Элен провинились.
– Извините, мадемуазель, – начала она, – я так была обеспокоена вашим состоянием, что совершенно забыла… – С этими словами она направилась к платью.
Не зная, как успокоить девочку, Адриана от бессилия вцепилась пальцами в простыню. Если она сейчас попытается остановить Шарлотту, это вызовет подозрения. Достаточно того недоуменного взгляда, каким Элен наградила ее. Адриана вынужденно молчала, Шарлотта подняла с полу платье, и намокшая записка герцогини Орлеанской лягушкой шлепнулась на пол. Все три, не издав ни звука, уставились на нее.
– Элен, – усталым голосом произнесла Адриана, – будь так любезна, принеси мне записку.
– Конечно, мадемуазель. – Элен подошла и подняла влажный, свернутый в несколько раз лист бумаги. Адриана уловила в глазах Элен искру подозрения и поняла, что должна каким-то образом развеять все возможные подозрения.
– Элен, пожалуйста, прочитай мне записку, – попросила она.
– Извините, мадемуазель, – ответила девочка, – но я не умею читать.
– Ах, моя дорогая, как жаль, в таком случае дай мне.
Сделав реверанс, Элен подала записку и тихонько, чтобы не слышала Шарлотта, прошептала:
– Это от мужчины?
– Может быть, – загадочно ответила Адриана, беря записку из рук Элен. – А сейчас я бы хотела немного отдохнуть.
Элен кивнула.
– Я буду в соседней комнате, – сказала она, указав рукой в сторону гостиной, – на случай, если вам понадоблюсь.
Адриана кивнула девочке в ответ. Она заколебалась, соображая, как лучше развернуть размокшую бумагу, чтобы не порвать ее.
Если бы не легкий шок, в котором она находилась после пережитого на Большом канале, то сейчас ее охватила бы настоящая паника. Неожиданность и неизвестность стали слишком частыми гостьями за последние сутки, на сильные эмоции просто не осталось сил. Какие-то вялые мурашки поползли по телу – это был единственный признак того, что мир Адрианы рухнул. В записке не оказалось ни слова – только сделанный от руки рисунок совы – символ Афины, символ «Корая».
Совершенно неожиданно она почувствовала Версаль таким, каким воспринимал его король: огромный безостановочно работающий часовой механизм, равнодушный к человеческим чувствам и желаниям. И сейчас этот неумолимый, бесчувственный механизм ощерился, надвигаясь на нее со всех сторон, чтобы раздробить, раздавить, уничтожить. И она не знала, как увернуться от надвигающейся громады. Она не видела для себя пути спасения.
Дверь печатни распахнулась с такой силой, что в Бена, стоявшего в десяти футах от двери, полетели щепки. Он завопил и отпрянул назад – в проем вплывало черное облако. Бен напрочь лишился дара речи, увидев, как в семи футах над землей пульсирует пламенем сердце облака. Прямо из-под этого пылающего сердца с ужасающей улыбкой на лице навстречу ему шел Трэвор Брейсуэл.
– Я же говорил, Бен, – зашипел он, – я предупреждал тебя. Разве ты забыл? – Брейсуэл поднял руку – какой-то странной формы, как показалось Бену; в следующую секунду он разглядел в руке пистолет. Такой черный, что сразу и не различишь. Все с той же ужасающей улыбкой Брейсуэл навел пистолет Бену в самое сердце.
Бен проснулся. Схватился рукой за грудь, почувствовал, как бешено колотится сердце.
– О господи, – прошептал он, садясь на кровати, – о господи… – Он сбежал по лестнице вниз, прочь из кромешного мрака комнаты.
Внизу, в печатне, отодвинул задвижку фонаря и оказался в потоке мягкого желтоватого света. Он надеялся, что этот свет заставит кошмар отступить, вернуться назад, в самые потаенные закоулки души.
К сожалению, кошмар не хотел никуда уходить. Этот тяжелый сон не походил на сон обычный. Обычные сны бывают смутными, обрывочными, они могут и напугать, и взволновать, но, когда проснешься, страх отступает, делается ясно и понятно, почему такой сон приснился. Сегодняшний же сон был острый, как лезвие хорошо наточенного ножа, и поразительно яркий. Он больше походил на явь, чем на сон, он не обрывался и не расплывался. Интересно, а у Джона такой же сон был? Похоже, что такой же. Возможно, более фантастический, но не менее реальный.
Бен подошел к столам, лихорадочно ища, чем бы таким заняться, чтобы отвлечься. Взгляд наткнулся на эфирограф, но одна только мысль о том, что надо прикоснуться к самописцу, вселяла ужас. Он не мог понять причину такого ужаса. Неужели сон наложил на него еще одно заклятие, еще один запрет, который он не может нарушить?