– “Дорогой Николаша! Вместе с тобой глубоко скорблю о гибели доблестных русских воинов. Но подчинимся Божьей воле. Претерпевый до конца спасен будет. Твой Ника”… Претерпевый до конца – спасен будет! – зачарованно повторял военный, стройный, вытянутый, как к докладу, выговаривая по-церковному: спасен, не спасён, и ещё что-то новое высматривая, выслушивая в этих фразах.
Постучал и вошёл протопресвитер с умным, мягким лицом.
– Слушайте, отец Георгий! Слушайте, как добр Государь, какую радость он нам посылает! “Дорогой Николаша! Вместе с тобой глубоко скорблю о гибели доблестных русских воинов! Но подчинимся Божьей воле! Претерпевый до конца спасен будет! Твой Ника!”
Протопресвитер с наиуместным выражением принял услышанное, перекрестился на образ.
– И ещё отдельно: сообщается нам, что повелел Государь немедленно перевезти в Ставку из Троице-Сергиевской лавры икону “Явление Божией Матери преподобному Сергию”. Какая радость!
– Это – славная весть, ваше императорское высочество! – подтвердил протопресвитер достойным наклонением. – Сия нерядовая икона написана на доске гробницы преподобного Сергия. Она третий век сопровождает наши войска в походах. Она была с царём Алексеем Михайловичем в его литовском походе. И с Петром Великим при Полтаве. И с Александром Благословенным в европейском походе. И… при Ставке главнокомандующего в японскую войну.
– Какая радость! Это – знаменье милости Божьей! – длинными шагами, два-два по кабинету, нервно ходил всколыханный Верховный. – От иконы придёт нам содействие Божьей Матери!
*****
МОЛИТВОЙ КВАШНИ НЕ ЗАМЕСИШЬ
*****
ДОКУМЕНТЫ – 9
(Германская листовка с аэроплана)
Р У С С К И Е С О Л Д А Т Ы!
ОТ ВАС ВСЁ СКРЫВАЮТ.
В Т О Р А Я Р У С С К А Я А Р М И Я Р А З Б И Т А!
… 300 пушек, весь обоз, 93 тысячи человек взяты в плен…
Военнопленные очень довольны обращением и не желают вернуться в Россию, им у нас очень хорошо живётся.
Бельгия разбита. Под Парижем стоят наши войска…
Так быстро сдвинулось в осень – не верилось, что ещё третьего дня пылало лето и тяготила плечи шинель. А сейчас в ней было как раз. По сосновому чищенному лесу свободно носился осенний ветер, с переменно-хмурого неба порой срывался мелкий дождь. Хорошо, что ползать по болотам досталось не в такую погоду.
Оба полковника – Воротынцев и Свечин, приподняли воротники шинелей, засунули по руке в карман, за полу и так ходили, полувольно, между сосен, меж их безветвенных высоких голоменей, тревожимых ветром только в ветвистых вершинах.
– Нет! – проходящими полными сутками, да уже четвёртые сутки от прорыва, не мог успокоиться, подвижно водил здоровым плечом Воротынцев. – Высказать один раз, но всё, что думаешь, – это наслаждение! Это – долг! Один раз высказаться от души, а там хоть помереть.
Голова Свечина вся по-крупному была сделана, что уши, что нос, что рот. Глаза – яркие, чёрные, для страсти. А сам – невозмутим, неубеждаем:
– Всего, что думаешь, – всё равно не скажешь. Неужели ты не понимаешь, что Жилинский не мог бы так отчаянно действовать сам? Вся операция была скомандована сверху – и ты не можешь притвориться, что не знаешь…
– Могу и не знать!
– И если гнали так безумно, ещё не готовых, и не давали днёвок, и не давали осмотреться, – то это гнал по меньшей мере великий князь. Но – и выше. Что ж ты думаешь, весь этот спех и просчёты – только от тупости Жилинского и Данилова? Да несомненно было высочайше одобрено: а ну, швырните неготовые корпуса! Русская широта – помочь благородным союзникам, не жалея самих себя. Париж стоит мессы. Да иначе о нас в Европе плохо подумают. Так с чем же ты споришь?
– Нет! Этой мессы для меня Париж не стоит! – вскидывались подвижные глаза Воротынцева и выразительно горько подрагивали губы, открытые под усами.
– Десятки тысяч наших пленных поведут по немецким городам – и немецкие толпы будут ликовать. Этой мессы я не даю, я так не служу! Никогда в истории такое не вознаграждается. Как можно так класть своих без расчёту?
Свечин чуть выпыхивал толстыми губами:
– Значит, все будут понимать, о ком и о чём речь, а ты будешь громить Жилинского. Тоже, конечно, фигура не малая. Но не далеко ты разгонишься. Великий князь отлично поймёт намёк. Он-то и тянулся понравиться союзникам, он-то и восклицал, что не оставит Францию.
– Гнал – великий князь, понимаю. Но реальные ошибки делал не он, а Жилинский. Ни ума, ни сочувствия к войскам! Положим все животы, кроме собственных. Мне нужно разгромить саму идею, для этого достаточно Жилинского. И Артамонова. Оттого что этот баран продвинулся от женитьбы на Бобриковой – так пусть ложится 40 тысяч русских?
– Но приказ великого князя был, если ты помнишь, – хладнокровно отводил Свечин, – переступать границу 1 августа. А Жилинский просил отсрочить. Он и сам считал наступление обречённым.
– Так нельзя вести такое! – взгорелись светло-серые глаза Воротынцева. – Так надо иметь мужество – доложить! отказаться!
– Ну, много ты… ну, много ты… – едва не смеялся Свечин.
Вчера к вечеру, после Верховного, Воротынцев сделал доклад Янушкевичу и Данилову, но самый поверхностный, да они подробного и не добивались, им бы желательно и совсем никакого: мёртвые и пленные не докладывают. А потом уже до ночи выговаривался Свечину, и Свечин ему тоже добавлял, что видно из Ставки. И сегодня с утра, в последние минуты перед совещанием, шло у них опять о том же.
– А дурацкую блокаду пустого Кенигсберга – кто придумал? Жилинский. На что ушла Первая армия! Даже в этих пределах насколько можно было успеть иначе! Про великого князя я понимаю, да. И Артамоновым его не пронять. Но всё-таки он воин в душе. Не может он не возмутиться тем, что наделали в подробностях.
В оперативном отделении да и во всей генерал-квартирмейстерской части, да и во всей Ставке был Свечин для Воротынцева единственный доверенный человек, как и он для Свечина. А дроблёное доверие – не доверие, уж если доверять, то без перегородок.
– Августейший Дылда, – отпустил Свечин. – И откуда это у всех убеждение, что он может всё понять, в руки взять и всё спасти? Оттого, что всю Россию объезжал и строго установил конницу? Ну, конечно, рост, вид, голос… А в голове – своего ничего, куда подует…
– Ну, Янушкевича, бархатную тряпку! – ни на одной войне никогда, ни взводом! Ну, тупицу-гения Данилова, как их не промести? Кем Ставку набили? – со страданием вскрикивал Воротынцев. – С кем начинаем войну?