— Ну что ты, Ира, — жалобно сказал старик. — Ну почему? Немножко-то… У меня и день сегодня такой неприятный. Я же рассказывал: пришел с калэсом, честь по чести… а она меня теорией этой дур… — поперхнулся, испуганно посмотрев на Твердунина; но его все равно никто не слушал, — и Савелий Трифонович только с горечью махнул рукой, беззвучно дошевеливая губами окончание фразы.
— Батя есть батя, — рассудительно произнес Горюнов. — Ничего не попишешь.
И налил еще один стаканчик.
— Будем, — сказал он затем.
— Будем, — согласился Твердунин, сразу же запрокидывая голову: только движение кадыка отметило, что жидкость пролилась по назначению; зажмурился, присосавшись к помидорной кожице, с хлюпаньем втянул сок и, мыча, утерся тыльной стороной ладони.
— Будем! — кивнул Кирьян, мелко выпил, значительно посопел и стал без спешки накручивать вилкой блондинистую прядь квашеной капусты.
Ира жеманно задышала, маша ладошкой, и тут же принялась бойко хрустеть огурцом, а старик безмолвно проглотил водку, потянулся было к закуске, да так ничего и не выбрал.
— Да-а-а, — с сожалением протянул Твердунин.
— А я считаю — правильно! — сказал Кирьян.
— Что — правильно? — спросил Горюнов.
— Да про мавзолей-то этот.
— Да не может этого быть, — сказал Твердунин.
— А! Мавзолей-то? Есть такое дело! — почему-то обрадовался Горюнов, разливая по второй. — Почему неправильно? Почему не может быть? Я еще на службе узнал. Клопенко распорядился: шестьдесят голов на бетонный. Я говорю — да вроде недавно брали? А он: так и так, говорит. Мавзолей, говорит. Такие дела. Надо, говорит, помочь. Завтра пораньше двинусь. Часикам к шести, закончил он и приосанился.
Старик что-то пробормотал. Ира бросила на него испепеляющий взгляд, и он сделал вид, что поперхнулся.
— Опять тебя! — сказала Ира, вновь глядя на мужа. — А почему ты? Почему к шести? Ты же к восьми должен! Как что — сразу тебя! Других-то нету, что ли? Козельцов почему не может распорядиться?
— Ай, перестань! Ты что, не понимаешь? Это дело серьезное. Козельцов! Козельцов так и будет в капитанах всю жизнь сидеть. А я майора скоро получу. Есть разница?
— Ну прямо так и тычут во все дырки, — с горделивым недовольством заметила Ира. — Ужас один. Ни с ребенком заняться, ни чего. Чуть что Горюнов. Через день на ремень.
— Да ладно тебе, — вздохнул Горюнов. — Будем!
Выпили по второй, и разговор чрезвычайно оживился. Твердунин настаивал на том, что строить мавзолей для памятника — нелепость, и делать этого не следует; что, конечно, если бы монумент был бронзовым, можно было бы пустить его в переплавку; поскольку же речь идет о гипсовом, он видит только один выход — разжулькать напильниками в пыль, а затем из этой пыли, замешав на воде, слепить новый. Кирьян осторожно поддакивал, однако часто повторял, что там тоже, мол, не дураки сидят, — и всякий раз Твердунин хмурил брови, словно чего-то никак не мог вспомнить. Горюнов твердил о трудностях погрузки бетонных плит в отсутствии тельферных кранов. Кроме того, он то и дело подтверждал правдивость сведений о мобилизации, не забывая всякий раз отметить, что у него, к сожалению, и в тылу работы хватает, а то бы он по-солдатски: скатку на плечо да и айда. Ира испуганно ойкала, прикладывала ладони к щекам и жалостливо на него смотрела. Мальчик ковырял в носу, а то еще бросал шкурки от сала кошке, и тогда все поражались ее прожорливости. Старик помаргивал, не пытаясь вставить слова, только время от времени вздыхал и бухтел что-то себе под нос; Твердунин расслышал: «Час от часу не легче», но не понял, к чему это относится. Разрумянившаяся выше всяких мер Ира подала картошку с возгласом: «Маслица! маслица!..» Выпили по третьей, и Твердунин веско объявил, что о переплавке не может быть и речи, поскольку памятник гипсовый, а только дураки не знают, что гипс не плавится ни при какой температуре и огнем его не взять; но уж если строить мавзолей, то двухэтажный, потому что в первом этаже можно устроить магазин и обувную мастерскую. Кирьян по-сорочьи встрепенулся и закричал, что если двухэтажный — так пусть Михалыч попросит Шурочку пригласить его на этот объект прорабом; и пусть, в конце концов, позволят ему снять с путей несколько ржавых рельс для перекрытий, тогда будет и разговор, а без рельс разговора никакого не будет. О втором этаже и рельсах толковали довольно долго. В конце концов Горюнов высказал мнение, что разбирать рельсы позволят, можно не сомневаться, дело это хорошее, полезное, вон Кирьяна-де послушать, — но только уже после революции в Маскаве, когда гумунизм выйдет за пределы. А пока, наоборот, дана команда в разрезе мобилизации следить за путями, горками и подвижным составом, какового, паровозов то есть, на его взгляд, много не понадобится: до Маскава рукой подать, можно и пару рейсов сгоношить — был бы только уголек, а воды в любой луже сапогом почерпнуть. Сказав это, он потянулся было наливать по четвертой, как вдруг старик, до той поры безмолвно поглощавший водку, раскрыл рот и громко заговорил дребезжащим голосом — так, словно в нем с какого-то случайного места пошла крутиться пленка:
— …ибо не веруем ни во что, кроме безграничности материи, и не видим вместилища, где могла бы скрываться какая-либо иная нематериальная сила, кроме единственно признаваемой нами — человеческой мысли. Если угодно, материя — наш Бог, однако слово Бог здесь является всего лишь аббревиатурой выражения «без определения границ». Не следует относить нас ни к вульгарным материалистам, ни к механицистам. И те и другие стоят на позициях принципиальной познаваемости мира, в то время как мы полагаем мир принципиально непознаваемым. Сами себя мы называем религиозными материалистами. Поясним термин…
Твердунин поперхнулся, откашлялся и, вскинув брови, посмотрел на старика.
— Ну-у-у-у, понеслась душа в рай, — стукнув о стол вилкой, с досадой сказал Горюнов.
— Вы не обращайте внимания, — сконфужено попросила Ира. — Он как выпьет, такую чушь начинает нести — ужас один.
— Да ладно… что уж.
— Савельич, передай-ка помидорчики.
— Капустки, капустки возьмите. Своя капустка-то.
— Ну, будем.
— …хотя бы сотворение мира. Говоря общо, возникновение идеи Бога является всего лишь актом интеллектуального произвола, направленного на то, чтобы сгладить противоречие между присущим человеку стремлением познать мир и фактом его, мира, принципиальной непознаваемости. Таким образом…
— Может, ему таблетку какую? — недовольно чавкая, спросил Твердунин. Чего он несет? Ну в самом деле: сидят люди. О серьезных вещах… а тут на тебе.
— Я тебе говорила! — взвинченно отозвалась захмелевшая Ира. — Видишь, Игнатий Михайлович недоволен. Я говори-и-и-и-ила!..
— Да ладно, ну чего вы, — добродушно рассмеялся Горюнов. — Батя есть батя. Давайте его отодвинем, и дело с концом.
Он поднялся и, придержав старика за голову (тот не переставал монотонно говорить), отвез вместе с сундуком на полтора метра к комоду.
— Ну, вот. Делов-то куча.
— Помидорчики, помидорчики берите.
— Савельич, передай-ка огуречик.
— …помидорчики!
— Ну куда, куда… уж на одном, как говорится, сижу, другой изо рта торчит.
— Ха-ха-ха! Ой, вы скажете, Игнатий Михайлович!
— Михалыч ска-а-а-ажет…
— Картошечки.
— Ну, будем.
Все замолчали, поднося ко рту стакашки, и стало слышно:
— …заключить, что идея Бога и само слово Бог является всего лишь обозначением и поименованием той части мира и той части законов его развития, о которых человек не может, но хочет иметь представление. Возвращаясь же к вопросу…
Шум устанавливаемых стаканов, хруст огурцов, хлюпанье и чавканье заглушили последующее, а еще через секунду все и вовсе загомонили хором, потому что вслед за хлопком входной двери на пороге комнаты появилась новая фигура.
— А что это у вас все нараспашку? — лукаво и весело спросила женщина и тут же сорвала с кудрявых черных волос покрывавший их цветастый платок. Была она худенькой, с мелкими чертами физиономии и мышиной мелкозубой же улыбкой, что, впрочем, не мешало ее лицу оставаться довольно смазливым. — Не поворуют вас тут всех?
— Лизка! — громко воскликнула Ира. — Ну-ка, быстренько!
И принялась усаживать ее за стол.
— Да я за солью, — жеманилась Лизка. — Что ты, Ирка! За солью же я на минуточку. Что же я вам стану портить!
Твердунин встал и, каменно пошатнувшись, галантно взял ее под локоток.
— Ой, да что ж это! — смеялась и лепетала Лизка, зыркая по сторонам подведенными зелеными глазками. — Куда ж вы меня тянете, мужчина! Вы же меня сломаете! Больно же! Вы меня еще ударьте!
— Больно? — удивился Твердунин и возразил, смеясь: — Нет, я никогда не бью нежного женского тела!..