Снег в эту зиму лежал глубоким слоем. Все постройки стали казаться ниже, чем они есть. Эльфы протоптали глубокие тропинки, похожие на траншеи, ко всем домикам и прочим местам. Отправляясь по нужде, я часто сталкивался с какой-нибудь эльфийской девой, и, чтобы разойтись, мы прижимались спинами к снежным стенкам, а грудью – друг к другу
Со всех козырьков над дверями свисали огромные шапки снега. Я приноровился колоть дрова и преуспел в этом. Плахи были тяжелы и облеплены снегом. Они были похожи на врагов в очереди на уничтожение. Сначала я лупил колуном не очень точно и потратил на колку куда больше времени, чем думал. У меня чудовищно болела спина, но я дал себе слово, что на следующий день продолжу.
Но на следующий день я лежал в лёжку, боясь пошевелиться. Потом я вернулся к колке дров и всё же доделал дело. Я колол их, кажется, целую вечность, изо дня в день. Я обеспечил общину дровами, как мне кажется, не только до конца этой зимы, но и на следующий год. Это было немного бессмысленно, потому что я заметил, что тут практически нет поленниц – местные жители запасались дровами на день-два, да и ладно. Ну да не мне было порицать местные привычки.
Зима давно уже повернула на мороз, но вот и он смягчился. С тёмного неба, покрытого низкими тучами, с минуты на минуту должен был повалить последний снег. Я пошёл к кузнецу, ежась от холода, и думал, что эльфы меня любят, да только я чужой среди них, и всегда тут останусь чужим.
Я говорил с Ларисой. Она тоже понимала, что я чужой. Но видно было, что она мечется, потому что всё здесь казалось устроенным свободно, но при этом всё подчинялось строгим, нерушимым правилам.
– Нас тут ради осеменения держат, – весело сказал Владимир Павлович. – Для репродукции.
Роль осеменителя, судя по всему, не казалась ему унизительной. Да и то правда, что в этом плохого?
В воздухе стало разливаться тревожное томление и предчувствие перемен. Однажды я остановился с какой-то ношей посреди тропинки, протоптанной в снегу, и вдруг ужаснулся. Хотя был ясный весенний день и совсем светло, у меня было такое чувство, что я ночью стою в густом, плотном, страшном лесу. Хмуро было у меня на душе, так, что хотелось биться о край колодца головой. Что-то остановилось внутри меня, порвалась связь времён, как сказал бы начальник станции "Сокол". Время мне было помирать, а ничего я в жизни не сделал.
И оттого мне было хуже, что я понимал, что, с другой стороны, я сейчас обут и одет, сыт и рядом со мной женщина. Тьфу, пропасть! Это был тот психоз, тоска, описанные в книгах.
Однажды, когда мы лежали, обнявшись, Лариса в самый неожиданный момент спросила меня: – Ты ведь скоро уедешь?
Надо было отшутиться. Надо, у меня было заготовлено сто шутливых ответов, но она меня подкараулила и захватила врасплох, а к тому же вечно нельзя бегать от таких вопросов. – Уеду.
– Саша, – спросила она, – зачем ты едешь? Это ж гиблое дело…
– Я совершенно не хочу гибнуть. Да только обстоятельства такие. Будь моя воля, я жил бы в лесу…
Но если честно, то мне надо было сказать, что я умер бы от тоски в лесу. Даже с ней. Даже… И я вспомнил о Кате, совершенно некстати вспомнил.
Лара помолчала, обдумывая последние мои слова, а потом положила голову мне на колени.
– Ты жутко упрямый, – сказала она. – Настоящий воин, созданный для славы.
– Тоже мне… Видала ты воинов, как же. Настоящие воины жестоки и немилосердны. От них пахнет кровью и грязью. Славы сейчас и вовсе нет. Есть выживание.
– Я хочу ехать с тобой, – сказала Лара с надеждой. – Я буду воевать с тобой, ты не знаешь, какая я сильная. Но уж что-что, а надежду я ей дарить не хотел:
– Понимаешь, ведь в твоих сказках я не рыцарь с мечом, а гном. Мы, гномы, живём в подземельях. Наша жизнь отвратительна, и мы пахнем закопченным камнем и старой мочой. А крысы у нас вместо домашнего зверья, вот что. И если следовать твоим сказам, я должен сказать, что ты должна остаться со своим народом.
Я не говорил ей о том, что и сам не понимаю, отчего не остаюсь с ней. Зачем я тороплюсь от здешней надёжности в сумрак подземелья, которое продолжаю считать своим домом? Ну и про женщину, что живёт там, в сумраке, я не говорил. Но, кажется, она догадывалась, хотя ничего не спрашивала. А может, потому именно и не спрашивала, что догадывалась.
– Из-за тебя я ухаживала за твоим товарищем, и вот он встал на ноги. А мне никто ничего не должен. Я, значит, всем должна?
– Чужой жизни никому нельзя навязать, – ответил я, но задумался.
Я никак не мог понять, что во мне говорит: тяга к дому, где была другая женщина, или это просто рассудительность. Я-то понимал, что такое метрополитен, до которого, кстати, ещё добраться надо.
– Значит, так всегда и будет? – горько спросила Лариса. – Мужчина уходит на войну, а женщина остаётся, чтобы беречь добро и ждать, гртовясь к встрече? – Может статься, и встречать некого, – ответил я. Но мы с Владимиром Павловичем понемногу собирались Ещё ничего не было сделано, но, сидя на крылечке и слушая капель, мы понимали, что недолго нам здесь оставаться. Да и Математик явно хотел ехать. Да только это уже был не тот лысоватый харизматический Математик, которого я помнил, а его тень.
И смотрел он на меня как-то просительно. Незаметно мы поменялись с ним местами. Нет, он не стал откровеннее или добрее, а просто утратил волю. Теперь слуги стали главнее господина, но ни к чему нам было вымещать на нём свой былой страх. Незачем.
Мы уже давно переменились, и такое впечатление, что каждый взял что-то у другого. Математик отобрал у мен часть неуверенности и сентиментальности. Владимир Па~ лович проникся моим пафосом, а я у него научился невозмутимости. Что мне досталось от Математика, я понять пока не мог. Но что-то ведь досталось?
Однажды я вспомнил, что давно хотел его кое о чем спр сить, да как-то забывал. Теперь это было совершенно не в, ным, но требовало словесного завершения. – Скажите, – начал я. – Вы помните лысую девушку?
Математик посмотрел на меня выцветшими глазами, и было видно, что он ничего не помнит.
– Лысую девушку. Её ещё ваш Мирзо обрил, а вы потом привели на "Технологический институт". В чём фишка-тог В карте на её голове?
Математик пожевал губами, вспоминая, и я ещё раз убедился, что люди значили для него немногим больше, чем конкретные фигуры на шахматной доске. То есть что-то зна^ чили, но только В рамках отдельной партии.
– Понял, – наконец ответил Математик. – Это глупая история. Отец хотел её спасти, поэтому и сделал ей эту татуировку развязки тоннелей. Он думал, что поэтому её найдут в случае чего. Будет стимул девочку искать. Её и искали несколько лет, а потом проблема решилась сама собой. Всё поменялось, даже тоннели есть другие, а коды поменялись почти сразу. Я на всякий случай скопировал рисунок, но это для порядка, на тот случай, если мы её не доставим. Не голову же ей отрезать в доказательство. Да и насекомые – это негигиенично.
Из-за насекомых и обрили? Никакого тайного ритуала? В такое объяснение я сразу поверил. Было бы гигиенично, он кому угодно голову бы отрезал. Не оттого, что ненавидел, а из соображений целесообразности ходов своей шахматной партии.
– Старик Усыскин – старый друг её отца, ещё с тех пор, пока отца не забрали в Правительство. А её отец у нас в Москве был начальником, и всё равно её искал. Он потому и жил, что у него эта цель была. Только ему дочь под боком не нужна, ему иллюзия нужна, что она в безопасности и её хорошо кормят. Вот вы, Александр, хотели бы такую дочь? Нет? И никто не хотел бы. А так меня послали её найти и пристроить в тёплое место.
Я подумал, что самое время спросить, с какой, собственно, прибылью он теперь возвращается, но не спросил. Почувствовал я, что время откровенности для него закончилось.
Наконец мы с Владимиром Павловичем собрались и, простившись со всеми, вышли из дома. Математик был всё ещё слаб и задержался в своей комнате. Мне казалось, что я слышу через стену его тяжёлое прерывистое дыхание. Но вот он выбрался наружу, щурясь на солнце. Мы уже сделали несколько шагов, как я услышал за спиной лёгкий вскрик.
Математик поскользнулся на крыльце, странно подпрыгнув в воздухе, ударил пятками в следующую ступеньку и с размаху ударился затылком об угол толстой доски. Мы обернулись, но Математик не вставал.
Тогда я пошёл к нему, сначала медленно, а затем быстрее. Математик лежал на ступенях и смотрел в небо. Веки его медленно поползли вниз, и, наконец, глаза закрылись. Так закрывает глаза старый петух. Даже со стороны было видно, как неестественно вывернута в сторону его голова. Да, Математик был мёртв.
Я никак не мог прийти в себя от этой нелепости. Математик мог несколько раз погибнуть, его мог схватить Кондуктор или съесть псевдоповар. Его могли застрелить в бесчисленных разборках внутри питерского метрополитена и на поверхности, но вот чтобы так… Чтобы умный и злой человек за секунду, будучи вдали от врагов и настоящих опасностей, превратился в мёртвое тело с разбитым затылком этого я как-то не ожидал.