– Как не стыдно! – всё с тем же горячим укором смотрел прапорщик. – Ещё эту гнусность достраивать! Ломать её нужно без сожаления! Открывать дорогу к свету!
Достраивать? – врач, кажется, так не говорил, он говорил: лечить.
– Да вы сами не медицинскую ли Академию кончили? – торопился допросить горячеглазый прапорщик.
– Академию.
– В каком году?
– В Девятом.
– Та-ак, – соображал быстро прапорщик, и прямой длинный нос его подрагивал в ноздрях. – Значит, в кризис Академии, в Пятом году, вы были уволены – и сдались, и подали верноподданное заявление?
Затмился врач, поморщился, концы усов вниз отогнул, но они сами вверх выторчнули:
– Как это у вас сразу топориком: верноподданное… А если ты хочешь быть военным врачом, а Академия в стране одна? И хоть бы раздемократическое правительство – в своей военной Академии оно может рассчитывать, что не будет антивоенных митингов? По-моему, это справедливо.
– И ношение формы? И студенты козыряют, как младшие чины?
– В Военной Академии? – ничего страшного.
– Сол-датчина! – всплеснул прапорщик. – Вот так мы всё уступаем, а потом удивляемся…
– А потом – раненых лечим! – сердился уже и врач. – Раненых вы мне оставьте! Солдатчина!… Смотрите, завтра сами явитесь. С раздробленным плечом.
Прапорщик усмехнулся. Совсем он не был зол, а юноша искренний, с убеждённостью лучших русских студентов:
– Да кто же против гуманности!? Лечите на здоровье! Это можно рассматривать как взаимопомощь. Но не надо теоретических оправданий этой пакостной войны!
– А я – нисколько… Я разве…?
– “Освободительная”!… Чем-то надо заинтересовать. “На выручку братьям-сербам”! – сербов пожалели! А сами по всем окраинам душим – этих не жалеем!
– Но всё-таки Германия на нас… – терялся врач перед уверенной молодостью, как принято в России теряться.
– Если хотите, очень, жаль, что Наполеон не побил нас в Восемьсот Двенадцатом, – всё равно б не надолго, а свобода была бы!
Накатывал, накатывал юрист, переодетый в гадкую военную форму, да мысли отдуманные, так сразу не поспоришь. И, всё больше идя на примирение, посочувствовал врач:
– И как же вас мобилизовали? – ни льгот, ни отсрочки?
– Вот так, застрял… Напра… отставить, нале… отставить, ноги на-пле… отставить, кругом, бегом! Сдал экзамен на прапорщика запаса.
– Ну, будем знакомы, – врач протянул крупную, мягкую, сильную кисть: – Федонин.
И получил в неё узкие костистые четыре пальца юриста:
– Ленартович.
– Ленартович? Ленартович… Подождите, я эту фамилию в Петербурге где-то слышал. Мог я слышать?
– В зависимости от круга ваших интересов, – сдержанно отвечал Ленартович. – Мой родной дядя был известен в революционных кругах. И казнён.
– А-а, верно-верно! – соглашался врач, тем более виновато, тем более с уважением, что так и осталось у него в голове смутно, побалтываясь: то ли удачный выстрел, то ли невзорванная бомба, то ли военно-морской мятеж. – Да, да, верно, верно… У вас фамилия – отчасти немецкая, да?
– Да был какой-то мой предок, тоже кстати военный врач, при Петре. Потом обрусели.
– И кто ж у вас в Петербурге?
– Родители умерли. Сестра, бестужевка. Как раз сегодня пришло от неё письмо – и что же? Написано на четвёртый день войны, 23-го июля, – а сегодня какое? 12-е августа? Это что? – это почта? На волах? Или в чёрном кабинете моют? – И всё более горячился. – Так и газеты: за 1-е августа! и это почта? Как же жить? Что в России? что в Германии? что в Европе? Нич-чего не известно! Вот видим одно: Найденбург взят, можно сказать, без боя, однако мы его зачем-то бомбардировали, подожгли, а теперь туши, русские Иваны вёдра носи…
– Ну, тут и немцы поджигали…
– Крупные магазины – немцы, а окраины – казаки. Ладно. А на австрийском фронте ничего не знают о нас. А мы ничего не знаем про австрийский, – так можно воевать? Слухи, слухи! Проехал кавалерист, шепнул что-то – вот наши и новости! Кто уважает Действующую армию? Нас – презирают! А вы – Россия, Германия! Солдаты выбили двери в оставленных квартирах, что-то там понесли – так это позор христолюбивого воинства, за это карай, гауптвахта. А подполковник Адамантов набрал серебряных молочников да кувшинчиков – это ничего, это можно. Вот ваша Россия!
Но если б не было этой мерзкой войны – не накинули бы девушки такой белизны, не натягивали бы на лоб, к самым бровям, так строго, чисто, ново. Неведомая, неназванная, неизвестного образования, состояния и цвета волос, в непоказанном платьи вышла на порог сестра милосердия.
– Что, Таня?
– Валерьян Акимыч, челюстной беспокоен. Вы не подойдёте?
И – не было тут спора, никто не сидел на ступеньках. Вздохнул врач, ушёл, по праву уводя за собой и лебедино-белую сестру, лишь мельком прошлись по Ленартовичу её печальные потухлые глаза.
Тоже, конечно, и эти халаты, косыночки – игрушки для обеспеченных, опиум для солдатской массы.
И верховой подполковник, вдруг выпятившись на площадь на беспокойном коне, тоже по праву закричал, заревел громогласно:
– Кто-о здесь старший?
Солдаты – быстрей, быстрей с вёдрами, а Ленартович умеренно быстро, стараясь достоинства не терять, сбежал со ступенек, пересек площадь, и не очень вытягиваясь, но всё-таки подбираясь, и руку к козырьку, хоть и криво:
– Прапорщик Ленартович, 29-го Черниговского полка!
– Это вас оставили пожары тушить?
– Да. То есть: так точно.
– Так у вас тут что, прапорщик, святочный базар? Сюда Штаб армии едет, через два дома станет, – а вы третий день тушите не потушите? Это кур смешить – вёдрами таскать из такой дали, неужели не можете насоса найти?
– Откуда насос, господин подполковник, у нас в батальоне его…
– Так надо ж немного и мозгами шевелить, это вам не университет!!! Что ж вы людей изматываете? Ступайте за мной, я вам и насос покажу, и шланг, надо ж было по сараям пошарить!
И, выступая на знатном коне, подполковник отправился, как триумфатор.
И Ленартович побрёл за ним, как пленник.
Полные сутки и ещё ночь добирался Воротынцев до Сольдау. Он мог бы быстрей, он унтера вскоре отправил назад, был налегке, но не хотел изматывать жеребца, не зная, как тот ещё понадобится впереди. На поеном и кормленом он приехал в Сольдау 13-го, утренними часами, ещё до жары.
Сольдау, как и все немецкие городки, не занимал лишнего плодородного места, не опаршивел мёртвым кругом свалок, пустырей и окраин, – но сразу, по какой дороге ни въехать, сомкнуто стояли кирпично-черепичные, даже трёх-четырёхэтажные дома, на полвысоты подобранные под крыши. В таких городках улицы, аккуратные, как коридоры, сплошь мощены ровными гладкими камнями или плитами, каждый дом чем-то особен – тот окнами, тот шпилями. В таких городках на малом пространстве умещается ратуша, церковь, игрушечные площади, кому-нибудь памятник, да не один, все виды магазинов, пивные, почта, банк, а то за узорными решётками и игрушечный парк, – и так же внезапно обрываются улицы, город, и едва шагнуть от крайнего дома – уже потянулось обсаженное шоссе и рассчитанные расчерченные поля.