Болезнь — козырь убойный. Больным и впрямь нельзя отправляться в дорогу, особенно в такое время, когда дорог нет вовсе. Угомонился Пантелеймон, отвязался. Теперь можно и подумать.
На другой день народу в церкви прибавилось вдвое против прежнего. И не потому, что нынче неделя, а в воскресенье на обедню в храм собирается куда как больше людей. Такое там, в городе, а здесь этого ждать не приходится — удален от Пскова монастырь. Так что пускать дело на самотек я не мог. Надо было взять организацию наплыва верующих в свои руки. И мы с Тимохой взяли, после чего нищих на паперти монументального трехглавого собора Иоанна Предтечи, главного монастырского храма, резко поубавилось.
Нет, не так. Правильнее сказать, они исчезли вовсе. Шаром покати. Зови не зови, все равно не докличешься ни одного попрошайки. Ныне они все тут, за тяжелой дубовой дверью церкви Жен-Мироносиц. В руках или за щекой у каждого серебряная деньга, что Тимоха вручил. Лица сосредоточенные. Каждый молится за неведомую рабу божию Миру да раба божьего Юрия, чтоб господь ниспослал им счастья и здоровья. Мира — так зовут мою маму. Юрием — папу. Правда, они еще не родились, но ничего. Будем считать, молитва авансом, досрочная, уступом вперед. В мыслях у каждого нищего иное, вовсе не божественное — дадут по копейке после обедни, как обещали, или обманут. Зря беспокоятся. Тимоха — малый честный. Обязательно дадут.
Бабушки княжны разбрелись кто куда. В руках у каждой не пучок свечей — целый пук. Пока каждую зажжешь, пока прилепишь, пока перекрестишь лоб да согнешь спину в поклоне — минута пройдет, не меньше. Если все считать — железных полчаса у меня имеются.
— Сызнова ты пришел. Просила ведь. — В голосе отчаяние.
Не хочется ей в омут любви с головой нырять, ох не хочется. Страшно потому что. Все жтаки омут. Хоть и любви.
— Не могу я без тебя, — отвечаю честно. — Молиться пробовал, а перед глазами ты стоишь. И впрямь твой лал камнем любви оказался.
А перстень на пальце аж переливается весь, будто чувствует, что о нем речь идет. То ли пламя от свечи, что я держу, по нему гуляет, то ли сам он по себе искрит. Хотя нет, что это я — как он сам по себе искрить может? Да никак. Значит, пламя.
— Батюшка тогда здорово на меня бранился за то, что я его обронила, — кивает она на перстень.
— Он вообще у тебя строгий, — соглашаюсь я.
— Что ты?! Он меня знаешь как любит!
Ох, не о том мы говорим, совсем не о том. А минуты тают, как свечной воск. Боюсь оглянуться — вдруг уже спешат охранницы. Успеть бы самое главное досказать…
— Ты тогда не ответила, — напоминаю я про свадебный венец.
— Допрежь позови. — И она улыбается.
Хорошая улыбка. Обещающая. Нет, даже многообещающая. Чуть с лукавинкой, конечно, не без того. Но ведь женщина передо мной. Им положено. Даже если они и ангелы.
А я бросаю вороватый взгляд назад, хотя и зарекался. И как сглазил. Получилось в точности по Гоголю.
«Не гляди!» — шепнул какой-то внутренний голос философу. Не вытерпел он и глянул. «Вот он!» — закричал Вий и уставил на него железный палец.
Сама мамка на Вия непохожа, но суровый взгляд, устремленный на меня, один в один. И когда успела со всеми свечами управиться — неведомо. А вон и еще одна приближается, тоже из шустрых. Все правильно. И у Хомы по церкви не один Вий гулял — хватало всякой нечисти. И я торопливо шепчу:
— Я позову. Уже зову. Пойдешь?
А ответа нет. Прилетел дракон, и вновь замолчала красавица. Лишь укоризненный взгляд. Это что значит? Как мог сомневаться? Или иное? Грешно в церкви о таком говорить? А почему? Ведь не о суетном — о вечном. Самое место. Нет, первое мое предположение гораздо лучше, а потому остановимся на нем. Ладно. Ничего страшного. Об остальном договорим завтра.
Вот только на следующий день она не пришла. Я честно выстоял всю обедню до самого конца, от делать нечего обратив внимание на эдакое фамильярно-простодушное обращение местного народца к богу и прочим угодникам — ну прямо тебе словно пришли не в божий храм, а в гости к новому соседу, честное слово.
— Батюшка Предтеча, я из Собакино, Микифорова сноха, Авдеева жена, помилуй ты меня! — степенно кланялась какая-то худощавая женщина, закутанная во все черное.
— Спаси и помилуй ты меня, мать пресвятая богородица. А живу я в крайней избе в деревеньке Огурцово, коя от тебя в трех верстах, — вторила ей другая, стоящая рядом.
Потом слушать надоело, и я принялся слоняться просто так. Но время шло, а она все не появлялась. И на другой день ее тоже не было. Пришлось наряжать Тимоху бродячим офеней и вперед, на подворье Долгорукого. У него ведь в самом Пскове тоже терем стоял, прямо возле стены Довмонтова города, в Старом Застенье. Кое-как пустили моего стременного внутрь, а тут и чернявая подоспела, крик подняла.
— Нечего тут всяким шастать да горланить, больной княжне почивать мешать! У нее и так головушка болит, да ты голосину дерешь. А ну пошел, пошел отсель! — В спину его выталкивает, а сама шепотом: — Пусть подходит твой князь, как стемнеет. Если сумеет, выйдет. Она уж и ныне встать может, да у постели няньки неотлучно бдят, пойди улизни. — И ворчливо: — Да сам-то тоже подходи. — А в спину насмешливое: — Тоже мне гость торговый сыскался. Таким, как ты, токмо с сабелькой в чистом поле хаживать, а не поезда с товарами важивать.
Светло еще было, когда я подошел. Темнело в этот день, как назло, необычно поздно. Полное впечатление, что сегодня не двадцать первое марта, а двадцать второе июня. Но жду, куда деваться. Наконец солнце снялось с тормозов и пошло-покатилось за край стены, которая отделяла Довмонтов город от Крома. Переупрямил я светило. Как раз в этот момент голова чернявой и высунулась из-за забора.
— Промежду прочим, позавчор у меня день ангела был, мученицы Дарьи, — лукаво сообщила голова. — А меня никто даже гребнем не одарил.
Это вместо здрасте. Фу, как невежливо, корысть напоказ выставлять. Ну что ж, по крайней мере откровенно.
— Будет тебе подарок, — пообещал я. — Ты про княжну сказывай.
— Да что княжна! — фыркнула голова. — Сам ты, князь-батюшка, виноват. Смутил девку, как тогда, на дороге. — И с ехидцей: — Небось сызнова исчезнешь, а нам с ей страдать опосля. — И лукавый взгляд, устремленный на Тимоху, пристроившегося поодаль на стреме, чтоб вовремя подать сигнал тревоги.
— Я к ее отцу в ноги упаду, — вздыхаю я.
— Не вздумай! Тогда ты ее вовсе не увидишь, — пугает чернявая. — Ай не ведаешь, за кого он ее выдать замыслил? Ох, гляди, боярин. Не за свой ты кус примаешься. Не боишься подавиться?
— Не боюсь, — мрачно отвечаю я.