Потом Мечеслав, вспоминая то, что увидел, разобрался – сперва «дядька» прыгнул навстречу одному из троих, замахнулся мечом, заставив вскинуть щит вверх, и стремительно лягнул раскрывшегося дружинника под узел пояса. Тот покатился по траве и закопошился в ней жуком, не в силах от боли ни лежать спокойно, ни встать на ноги. Тем временем седоусый окованным краем щита отшиб меч следующего нападавшего и молниеносным движением оплёл по щеке плоскостью меча. Плашмя, вскользь – но щека вздулась и посинела почти мгновенно. Тут же «дядька» упал спиной в траву, уходя от удара третьего – удара, которого не мог видеть! – и в перекате саданул противника по голени. Опять же плашмя – но парень с раздавленным в рык воплем упал на колено и сжался в комок, закрываясь щитом.
Так выглядело происходящее после того, как Мечеслав долго и подробно вспоминал его. На взгляд же – особенно для селян – всё выглядело так: трое дружинников кинулись на одноглазого старика. В следующее мгновение один из них катился по траве, а оставшиеся двое оседали в ту же траву, заслоняясь щитами. Дудора первым из зрителей очнулся от оцепенения, невольно коснувшись пальцами опадающего уже отёка на левой скуле.
Но седоусый больше не нападал. Он уже стоял рядом с тремя незадачливыми соперниками, и видно было, что кривой старик даже не запыхался. Потом «дядька» двинулся по кругу, щитом к троим. Выражение лица у него было – будто матёрый волк обходил сбившуюся в кучу, истошно блеющую отару, зная, что убьёт стольких, скольких захочет.
– Воины, – медленно проговорил он. – Русины. Срам моей седины. Вытряхнуть из кольчуг. Отдать в науку вятичу. Может, он вас хоть палками драться выучит, если я вас за шестнадцать ваших сопливых щенячьих лет ничему не выучил с мечами.
С этими словами седоусый повернулся и зашагал прочь, к остальным дружинникам. Спиной он повернулся, если не считать Мечеслава и бывших полонян, к троим. Остальные дружинники как-то очень быстро вспомнили, сколько на стоянке войска разных дел, и исчезли.
Больше потешаться над упражнениями поселян дружинники не сходились.
После следующей дневки у края леса не досчитались Спрятня. Сварливый парень сбежал, прихватив нож и обожжённый на огне кол. По этому поводу никто, впрочем, не убивался. Ратьмер и вовсе, сплюнув на траву, заметил:
– Легко отделались. Я-то уж хотел хазар догонять, да в ножки валиться – избавьте нас, люди добрые, от этой досады…
– Не желай никому хазарской неволи, русин, – негромко отмолвил Мечеслав. – Лучше уж самим повесить, если что…
Ратьмер только пожал плечами да покривил рот.
Макуха молчал, пока Ратьмер был рядом, но едва молодой русин отошёл, буркнул:
– Туда и дорога, по чести сказать… под гнев бы чернобожий подвёл ещё.
– Ты про что?
Макуха опустил глаза и почесал в спутавшихся после ночёвки волосах (обычно селяне носили на поясах гребни, но хазары ободрали у пленников всё, что считали лишним, и теперь у них был один гребень на всех, подобранный на торжище).
– Да это, боярин… за что били-то в тот раз… ну девка та, Рябинка, она ж тогда к русинам ушла тем вечером… а тот… ну на неё по-всякому… и повторять тошно. А мы ему – мол, дело молодое, да это ж и воины, русины. А тот – всё едино. Мол, Чернобогу тому служба. А мы – мол, тоже Бог. Белому Богу молись, а Чёрного не гневи, от пращуров завещано. Ну тот тогда и на Него… на Чёрного Бога, значит… да на ночь-то глядя… вот и… поучили маленько.
Мечеслав скрипнул зубами. Чернобог Чернобогом, а он бы прибил паршивца, ещё когда тот повернул грязный язык обругать девчонку, старавшуюся, как умела, отблагодарить избавителей от хазарской неволи.
– Макуха! – окликнул он уже поворачивавшегося к нему спиною перевозчика.
– Да, боярин… – с готовностью откликнулся тот.
– А Спрятень этот – он точно убежал? – И сын вождя Ижеслава пытливо сощурился, глядя в глаза северянину. Тот сперва хлопнул глазами, потом широко их распахнул.
– Да, боярин, как Перун силён! Мараться ещё о паскуду… ушёл сам. Не трогали мы его… больше.
Мечеслав ещё немного подумал – и тряхнул головою, отгоняя лишние мысли. Если бы селяне надумали ночью по-тихому придавить надоевшего болтуна и спихнуть тело в реку – вряд ли б бывшие пленники додумались бы ещё и обожжённый кол припрятать. Прав Макуха – туда и дорога.
Только на второй день, полностью убедившись, что страшные язычники не гонятся за ними, люди мар Пинхаса дали отдых выдыхавшимся под плетьми гребцам и позволили им задремать на скамьях, втянув в брюхо барки вёсла, а реке – нести судно на полдень. Уже осталась позади Становая Ряса, и более полноводная Ворона несла уцелевшие от ночного погрома барки на полдень, к Дону. Там тоже лучше было держаться низкого, левого берега. На правом могли показаться дозорные русов, дикие печенеги или лесные саклабы-беззаконники. Уцелевшие приказчики возносили полные искренней благодарности молитвы Предвечному. Язычники из чёрных хазар и иных племён под рукою Итиля сулили обильные жертвы своим Богам, Предкам и священному Итиль-Кагану.
Но даже во время первого дня, когда скрипели, выгибаясь, вёсла, когда не умолкали бичи в руках надсмотрщиков, пленниц, сидевших на палубе под навесом, не забыли покормить.
Втаскивали немытый старый котёл с похлёбкой из каких-то зёрен и кореньев. В день каждой полагалось по черпаку. Тех, кто не хотел есть, кормили насильно – надсмотрщик пережимал шершавыми пальцами нос, а когда девушка или женщина невольно распахивала рот вдохнуть, ловко опорожнял туда черпак. Рука с носа перемещалась на рот, не давая выплюнуть безвкусное хлёбово, а черпак несильно, но чувствительно стукал по горлу, заставляя сглотнуть. Всё это занимало у коганого не больше времени, чем требуется, чтобы сосчитать до двух. Самое жуткое было, что хазарин всё это делал без особой злости, равнодушно, будто прикасался к уткам или курам, а не пленницам.
Скопцом надсмотрщик не был, просто уже привык за годы работы – ну и память о неизбежной потере хлебного места, буде он прогневит приказчиков мар Пинхаса ненадлежащим обращением с живым товаром, тоже расхолаживала. Иной раз ему разрешали попользоваться какой из пленниц, похуже. А тянуть руки куда не надо без разрешения – увольте.
Поэтому даже ту, что исхитрилась цапнуть его за руку зубами, он не ударил. Всё равно тупые и маленькие зубки на слабой женской челюсти даже прокусить толком кожу не смогли. Просто раскрытой ладонью толкнул от себя морду укусившей так, что та ударилась головою с соседкой. Хорошо, что не в лицо – за синяки бы с него могли и спросить.
Такой товар стоил дорого, очень дорого, а брать его у кедаров[20], не слишком разбиравшихся в женской красоте, удавалось, можно сказать, за бесценок. Зато на торгах в Самкерце, Самикаракоре и Шаркеле светлоглазые, светловолосые, полнотелые красавицы стоили на порядок дороже покорных и выносливых кривоногих плосколицых женщин-кедарим или гибких и пылких горянок. Самые хитрые вожаки кедаров сами волокли живой товар через степь, в низовья Дона – дело окупало себя, даже если кости двух из каждых трёх пленниц оставались белеть в степных ковылях. Но последнее время это стало небезопасно – можно было наткнуться на дозор русов или союзных им печенегов – и тогда голова вожака, случалось, мёртвым взглядом раскосых глаз провожала уходящий товар с высоты копья, воткнутого в груду трупов – его собственного и его людей. Иные из таких смертей, впрочем, относили на счёт самого мар Пинхаса бар Ханукки – крупнейший работорговец Шаркела желал, чтоб людей вдоль реки Бузан[21] продавали и покупали по назначенной им цене. По Итиль-реке торговлей людьми ведал столичный клан Елчичей, но это – на Итиль-реке, а по Бузану цену на двуногий товар определял мар Пинхас. Так или иначе – безопаснее было продавать живой товар людям мар Пинхаса.
Тем паче что и цену он получал совсем иную – не на один, на два порядка выше, чем за взятых в степи или в горах. Мар Пинхас торговал и мужчинами, и женщинами, но его рабы стоили дороже и уходили тем, кто мог очень дорого заплатить. Вельможам Итиля, шахам Ширвана, приближённым калифа в Багдаде или кесаря в Кунстантинии нравились те, кого продавал мар Пинхас. Свирепые и преданные телохранители-гулямы и беспощадные надсмотрщики, дотошные писцы, бережливые ключники, послушные домашние слуги, роскошные наложницы или наложники – в зависимости от вкуса покупателя. Купленными у мар Пинхаса рабами и рабынями хвастались и гордились. Обладание живой собственностью с клеймом дома бар Ханукки возвышало обладателя. Самому же Пинхасу и его людям такая торговля позволяла входить с гордо поднятой головою в двери, куда не всякого пропускали и на четвереньках, а со склонённой головою – и туда, куда бы не прошёл вообще никто, не имея многих поколений допущенных за такие двери предков и дюжины не менее почтенных поручителей.