Тайна столь резких перемен в отношении Квентина к своему новому ученику была открыта мне – разумеется, под строгим секретом – на третий день ахов и восторгов.
Впрочем, для меня это тайной не было, но я все равно поклялся хранить ее и даже перекрестился на икону в подтверждение своих слов.
Оказывается, царевич уже пообещал Дугласу, что как только он вступит в Москву, то первых делом прикажет Борису Федоровичу выдать свою принцессу Ксению Борисовну замуж.
За кого, даже не говорю – и без того понятно.
Более того, Дмитрий оказался настолько добр, что дал Квентину слово самолично присутствовать на их свадьбе, и не просто так, но в качестве посаженого отца.
– У меня есть отец, и я не хотел его обидеть, но он сказать, что так русский обычай – это да? – волнуясь, уточнил он у меня.
И это все, что его интересовало. Вот же наивный. Ну хоть смейся, хоть плачь.
«А о том, каким образом он войдет в Москву, Дмитрий тебе не говорил?» – подмывало меня спросить у шотландца, но я не стал.
Пусть поэт витает среди звезд, тем более что царевич действительно может войти в Москву, если только я ему не помешаю, а потому, коль Квентину так уж хочется упиваться иллюзиями, ради бога.
Впрочем, я отвлекся.
Признаться, я не только и не столько писал, сколько нуждался в тайм-ауте, чтобы исходя из первых впечатлений выработать стратегию своего поведения – чертовски не люблю экспромтов, которые могут быть удачными, а могут – не очень.
Итак, задачей номер один для меня являлось войти в ближайшее окружение царевича, номер два – стать если не самым ближайшим советником, то по крайней мере одним из них.
Это – в обязательном порядке, иначе о конечном успехе, какую бы цель я ни ставил перед собой, придется забыть.
Попутно я уже выяснил у лекаря, сурового Альтгрубера, все нюансы, касающиеся здоровья царевича, после чего мне стало окончательно ясно, что Дмитрий – самозванец.
Не было у него приступов эпилепсии.
Ни одного.
Как удовлетворенно поведал мне секретарь царевича Ян Бучинский – один из немногих «приличных» шляхтичей, имевшихся в окружении Дмитрия, даже когда царевич впадал в гнев, припадков не наблюдалось ни разу.
– Вот что сотворила черная мадонна, – с гордостью заметил он.
– Кто?! – обалдел я.
– Ну это так у нас в Речи Посполитой именуют матку Ченстоховскую[67], – пояснил Бучинский, после чего с увлечением принялся рассказывать о точно таких же случаях исцеления безнадежно больных, которые из последних сил, кряхтя и стеная, добрались до Ченстоховы, кое-как вскарабкались на Ясную гору, вползли в ворота монастыря паулинов и…
Ну а дальше как в детской книжке Астрид Линдгрен: «Свершилось чудо! Друг спас жизнь друга! Наш дорогой Карлсон снова в полном порядке, и ему полагается пошалить».
Вот так вот легко и просто – пришел, помолился и выздоровел. Все в точности, как и предсказывал Борис Федорович. Доказывать обратное лучше не пытаться.
Получалось, что распускать ядовитые слухи бессмысленно – при такой вере в мощь богоматери ничто не поможет.
Зато мне стало окончательно ясно, что, даже если истинного Дмитрия удалось каким-то манером подменить, ныне под его именем выступает человек, который к угличскому царевичу не имеет ни малейшего отношения.
И на том спасибо.
Кроме того, я до конца уверился и в том, что он – не Отрепьев. То есть все мои первоначальные догадки подтвердились на сто процентов.
А что до настоящего сына стрелецкого сотника Богдана Ивановича Смирного-Отрепьева, то его я тоже успел тут повидать.
Более того, я ухитрился с ним пообщаться и даже заслужить его доверие и симпатию.
За стол к себе царевич его не приглашал – манеры монаха, мягко говоря, оставляли желать лучшего, вдобавок изрядно запачканная ряса требовала немедленной стирки, да и рожа, густо заросшая бородищей, тоже.
Однако помог… почерк.
Дело в том, что у меня он весьма скверный. Не иначе как я унаследовал его от папы-врача. Правописание и неразборчивость букв у людей этой профессии давно стали притчей во языцех.
У Отрепьева же он был отменный, сколь ни удивительным это покажется, глядя на громоздкого увальня-бугая – широкоплечего, грязноватого и с вечным перегаром изо рта.
А так как Дмитрий не делал тайны из его присутствия в своем стане, даже напротив – иногда рекламировал, когда надо было наглядно доказать вранье царской власти, то поручил переписывать мои каракули именно ему.
Более того, учитывая, что все фразы написаны по-латыни, а по-русски лишь перевод, я порекомендовал, а царевич согласился, чтобы мы с Отрепьевым трудились в одной комнате. Ну не бегать же ему то и дело, выясняя, какая именно латинская буква – t или l – стоит у меня в тексте. А здесь m или n, а тут d или b, а там…
Ну а когда сидишь целый день бок о бок с человеком, то поневоле завязывается разговор, плавно перетекающий в живой диалог, а там и в задушевную беседу.
К тому же я постоянно выручал монаха, которого вообще-то, оказывается, надо было называть отцом Леонидом – именем, данным ему при постриге. Дело в том, что без хорошей винной порции работать он не мог.
Какая уж тут каллиграфия, если руки ходуном ходят?!
Царевич понимал это, но в то же время, не желая, чтобы он надирался, распорядился, чтобы Отрепьеву выдавали утреннюю «чашу», не более. Больше наливать ему отказывались. А тут я со своей фляжкой, которая всегда полна.
Под пробку.
Причем заполнял я ее не в течение дня – могли заподозрить, а вечером, поэтому никто из слуг этому значения не придавал.
Неудивительно, что отец Леонид ближе ко второму вечеру воспылал ко мне жутчайшей симпатией.
Разумеется, я старался не злоупотреблять вином.
Мало того что мужик должен делать свое дело, так и мне вытягивать какие-то сведения из пьяного в зюзю тоже затруднительно.
Это лишь в фильмах показывают – чтоб человек разболтал какие-либо секреты, его необходимо накачать вусмерть.
На самом деле такого экстрима вообще не требуется – достаточно, чтобы он впал в состояние эйфории, которая наступает почти вслед за трезвостью, давая обманчивую легкость, некое высвобождение всех чувств и насквозь фальшивый полет мыслей.
Их-то так и тянет немедленно выложить собеседнику – всегда приятнее разделить полет с напарником, а не парить в одиночку.
А как же иначе, если мысли эти как минимум – весьма значительны, а как максимум – вообще гениальны. Причем параметры оценки зависят исключительно от самооценки – вот такой получается жизненный каламбур.
У Отрепьева они были если и не гениальны, то очень близки к этому.
Я не возражал.
Далее тоже все просто. Достаточно прикинуть на практике, на какой период времени действует одна доза, после чего остается лишь… наливать следующую.