— Только одну минуту ещё. Вы позволите? — кротко попросил Кальгюйе. — Вы сказали, что времени на болтовню и рассуждения не осталось. И всё-таки вы, кажется, с удовольствием преуспеваете в обоих занятиях.
— Я не думаю, чувак. Я тебе объясняю то, что давно уже придумал и решил. Я закончил с раздумьями. Давай, вали прочь, слышишь меня?!
— Последний вопрос, — вкрадчиво произнёс профессор. — То, что они всё разнесут, меня не удивляет. Они ничего не видели хорошего в своей жизни. А почему это так радует вас?
— Почему?! Да потому, что я научился всё это ненавидеть. Потому, что смысл жизни состоит в том, чтобы научиться всё это ненавидеть, вот почему! Ну, хватит. Ты начинаешь бесить меня, дед. Отвали, понял?!
— Конечно, раз вы настаиваете, — кивнул Кальгюйе. — Мне не имеет никакого смысла тут оставаться. У вас светлая голова, хотя и вы и несколько путано всё излагаете. Ваши учителя, надо сказать, постарались на славу. Да-да, я уже ухожу, — профессор примирительно поднял руку. — Только возьму шляпу.
Кальгюйе вошёл в дом и несколько секунд спустя появился на пороге, сжимая в руках дробовик.
— А это ещё на кой хрен?! — удивился парень.
— Ну, как же, — пожал плечами профессор, направляя ствол на гостя. — Я намерен вас пристрелить. Мой мир, скорее всего, не доживёт до утра, и я собираюсь в полной мере насладиться его последними мгновениями. Вы даже не представляете, на что я готов ради этого удовольствия! Я настроился прожить ещё одну жизнь. Сегодня ночью, прямо вот тут. Я думаю, она окажется гораздо интереснее первой. И, поскольку все, кто похож на меня, исчезли, я собираюсь прожить мою новую жизнь в одиночестве.
— Э? — промычал парень, неотрывно глядя на чёрное отверстие ствола. — А я, типа?
— Ты? — удивился Кальгюйе. Нарочито придерживаться даже подобия этикета ему, кажется, расхотелось. — А при чём тут ты? Ты совершенно не похож на меня. Вряд ли можно представить себе более непохожих типов, чем ты и я. Разумеется, испортить лучшие мгновения этой ночи, судьбоносной ночи, присутствием такого дерьма, как ты, я не могу себе позволить. Поэтому я тебя убью.
— Да ладно, — протянул парень, криво улыбаясь и стреляя глазами по сторонам. Он заметно побледнел и всё время облизывал губы. — Ты не сможешь, дед. Ты даже не знаешь, как стрелять из этой штуки. Блин, да ты же в жизни никого не убил!
— Точно, — спокойно подтвердил Кальгюйе. — Я прожил довольно тихую жизнь. Я всего лишь профессор литературы, который любит свою работу. Не больше. Я никогда не был ни на одной войне, и, откровенно говоря, зрелище бессмысленной бойни мне отвратительно. Боюсь, из меня никогда не вышло бы хорошего солдата. И, тем не менее, окажись я рядом с Аэцием, я получил бы удовольствие, порубив свою порцию гуннов. Будь я среди рыцарей Карла Мартелла, Жоффруа Буйонского или Бодуэна Иерусалимского, я, без сомнения, продемонстрировал бы известное рвение, пронзая мечом плоть сарацинов. Возможно, я пал бы у стен Византии, сражаясь на стороне Константина Драгаша. Но, бог ты мой, сколько турок я положил бы перед тем, как испустить последний вздох, — целую орду! Кстати, — когда человек уверен, что бьётся за правое дело, убить его не так-то легко! Смотри на меня, — это я, возродившись, в доспехах и тевтонском плаще врубаюсь в толпу восточных варваров . А вот, — я вместе с Вилье де Лиль-Адамом и его крошечным отрядом беспримерных храбрецов покидаю Родос; моя накидка осенена крестом, и дымящаяся кровь струится по клинку моей шпаги. А вот я карабкаюсь по волнам вместе с Хуаном Австрийским — нас ждёт сражение при Лепанто. О, это была восхитительная схватка! Жаль, всё заканчивается довольно быстро, и мне некуда податься. Какие-то пустяковые перестрелки, ни одна из которых не достойна упоминания ныне. Вроде войны между Севером и Югом, когда мы, конфедераты, разгромлены, и приходится вступать в ку-клукс-клан, чтобы иметь возможность собственноручно повесить парочку черномазых. Гадость, вообще, если честно. Чуть получше обстоит дело с Китченером, — прекрасная возможность насадить на вертел несколько мусульманских фанатиков — «воинов Махди», и выпустить им кишки… А всё остальное — уже современность, один сплошной гафф. Даже в голове не удержишь. Пожалуй, мне удалось бы внести свою лепту, пристрелив нескольких красных у Берлинских ворот. Там пара вьетконговцев, тут пяток мау-мау. Штука-другая алжирских повстанцев, чтобы совсем уж не заскучать. Ну, в худшем случае — прикончить каких-нибудь леваков на заднем сиденье полицейской машины, или мерзкого засранца из «Чёрных Пантер». Какая грязь, а? Что скажешь? Никаких фанфар, торжественных парадов, никто не поёт осанну и не бросает чепчиков в воздух… Ну, ладно, — я полагаю, ты будешь достаточно снисходителен к лепету старого педанта. Видишь, я вовсе не пытаюсь рассуждать — я просто раскрываю карты, излагая тебе свои принципы. Ты верно подметил — я ни разу не убивал. В отличие от всех тех врагов, которых я только что вызвал к жизни своим воображением, — и все они сейчас соединились в единое целое, воплотившись в тебе. И я собираюсь пережить все эти битвы, все сразу, в один миг, прямо здесь, и для этого хватит одного выстрела. Вот теперь — всё!
Парень сложился пополам и, отлетев прочь, врезался спиной в перила, после чего медленно сполз, кренясь, на землю, и остался неподвижно лежать в позе, показавшейся Кальгюйе более чем подходящей для разыгравшейся мизансцены. Ярко-красное пятно на груди убитого начало расползаться по ткани его рубахи, но кровь не пролилась на землю — больше не разгоняемая остановившимся сердцем, она перестала течь. Это была почти мгновенная, аккуратная смерть. Когда профессор склонился над парнем, закрывая ему глаза — один, потом другой, мягким движением большого и указательного пальцев — то не увидел в них удивления.
Ни флагов, ни рёва фанфар. Только победа в классическом западном стиле, столь же безоговорочная, сколь бесполезно-абсурдная. Профессор выпрямился и удивлённо покачал головой, прислушиваясь к себе: пожалуй, ещё никогда прежде в душе его не воцарялось такого умиротворения и спокойствия. Повернувшись спиной к мертвецу, мсье Кальгюйе перехватил поудобнее свой дробовик и вернулся в дом.
Теперь, освободившись от навязчивых мыслей, профессор вдруг ощутил острый приступ голода. Оно было похоже на то чувство голода, что обрушивается на мужчину на исходе ночи, проведённой в жарких объятиях любимой — или хотя бы желанной — женщины. Он уже смутно помнил, как это бывает, — «дела давно минувших дней, преданья старины глубокой», — и всё же, воспоминания вызвали у Кальгюйе лёгкую улыбку с оттенком грусти. Те импровизированные трапезы, которые он разделял со своими женщинами, — ночью ли, рано ли утром, — профессор, как ни странно, отлично помнил. Толстые ломти деревенского хлеба, дочерна закопчённая горцами ветчина, твёрдый овечий сыр с хутора неподалёку, маслины из рощ на террасах, абрикосы из сада, утопающего в солнечном свете, вино со скалистых склонов, увитых лозой, — пожалуй, чуть более терпкое, чем нужно. Всего этого пребывало тут, в доме, в достатке — только руку протяни: и хлеб в буфете с вырезанным на дверце крестом; и маслины в глиняной миске; и окорок, свисающий с потолка на кухне; вино и сыр в чулане снаружи, стоящие ровными, будто книги, рядами бутылки на слабо освещённых полках.