Приятелей у меня тут немного. На самом деле в «Саннисайде» есть только два человека, с которыми я могу перекинуться парой слов. Старый Гарри да еще Джимми, садовник. Джимми родом из Мексики; строго говоря, он тут наемный работник, но за столько лет уже стал своим.
Джимми, стало быть, работает в саду; лет ему примерно столько же, сколько нам, но выглядит хоть куда: кожа словно дубленая, руки длинные и сухие, как ветки, которые он подрезает. На верхней губе растут усики; с каждой нашей встречей он все больше уподобляется растениям, с которыми имеет дело. Вот увидите, в один прекрасный день его хватятся, а потом найдут вросшим в ту самую землю, которую он дважды в год перекапывал, без конца удобрял и поливал.
В лифте смотрюсь в зеркало. Приглаживаю волосы набок и решаю, что пора в парикмахерскую.
Волос, конечно, кот наплакал, да и растут они в последние тридцать лет еле-еле, а все равно подстричься всегда приятно – бодрости прибавляет.
Поднявшись к себе в комнату, сразу ложусь на кровать. Как только голова касается подушки, закрываю глаза. Сам не знаю, зачем я лег: сна ни в одном глазу. Еще даже утро не кончилось, разумнее было бы подождать, пока начнет смеркаться, и тогда уже вздремнуть, но что-то меня погнало в постель. У меня иногда возникает желание лечь на спину, закрыть глаза и не двигаться. Это, между прочим, не так-то просто. Я имею в виду – не двигаться. Лежу пластом, а глаза стреляют по сторонам под закрытыми веками, и мне чертовски трудно с ними бороться. Вообще делать над собой усилие всегда тяжело. Какую ни поставишь цель, изнутри всегда идет страшное сопротивление.
Проходит совсем немного времени – и я добиваюсь полной неподвижности. Даже зрачки фокусирую под веками на той точке, которая чуть темнее остального фона. Но вот курьез: стоило мне добиться полной неподвижности, как я забыл, почему, собственно, лежу в постели. Более того, даже не могу вспомнить, какой сегодня день. Знаю только, что перед дорогой нужно выспаться.
Просыпаюсь – и сразу понимаю, что на самом деле все не так. В голове еще мечутся какие-то отголоски, застрявшие между стеной сна и реальностью, но мне пока трудно собраться с мыслями. Давненько я не видел снов.
Впервые мне приснился этот сон в шестнадцать лет. Он повторялся недели две-три, а потом вдруг исчез, как отрезало, и после уже не возвращался. Наверное, я его потому так хорошо запомнил, что он был особенным, а может, потому, что других снов у меня просто не было. То есть мне сейчас не с чем сравнивать, кроме как с тем мальчишеским сном. А в нем по-любому была какая-то странность.
Ни картинок, ни голосов, ни одной живой души, пустота. Снятся только звуки – обыкновенный перестук, будто кто-то решил доконать старенькую пишущую машинку.
Было раннее утро, вот как сейчас, и я учился в одной из многих школ, которые сменил за свою жизнь, – та школа, между прочим, смахивала на эту богадельню. Открыл я утром глаза – и разом проснулся. А после этого еще пару дней, когда я просыпался, у меня в ушах несколько мгновений звучал все тот же перестук. Честное слово, с таким курьезным явлением никогда в жизни не сталкивался. Не уверен, что смогу описать, но это было похоже на пробуждение от глубокого и долгого сна. А самое главное – исчезло ощущение потерянности. Проснувшись в первый из тех дней, еще шестнадцатилетним мальчишкой, я каким-то образом точно понял, как должен действовать. Вот и сейчас то же самое. Сажусь в постели, смотрю в окно и вижу серый, скучный день, но сам впервые не изнываю от скуки. У меня возникает сильное желание встать, потому что впереди ждут серьезные дела.
Замечаю, что спал в одежде. Странно: напрочь забыл, как я вчера ложился спать, но, похоже, сильно вымотался, если рухнул не раздеваясь. Рубашка в голубую полоску – подарок Мэри – вся жеваная, тело потное, липкое, а чего хочешь, если спал в одежде; подспудно чувствую, что столько спать нельзя.
Прохожу через всю комнату, смотрю в окно. Сегодня в саду безлюдно, а ведь порой случается узреть одетых в одни ночные рубахи старушек, которые воображаемым летним днем развешивают воображаемое белье. Если поймать момент, здесь и не такое увидишь.
Но сейчас в саду нет никакого движения, и я слушаю пустоту, от которой никуда не деться. Можно подумать, мы полностью отрезаны от окружающего мира. Вообще-то здесь почти всегда такое ощущение. Жуткая тишина. Единственный шум – это мое собственное дыхание, которое судорожно вырывается из груди. Оно напоминает мне секундную стрелку, прыгающую по циферблату. Впрочем, это все иллюзия, потому что перемены у нас происходят как раз в окружающем мире, и только. Взять хотя бы деревья: у них сегодня вид как после ночной драки: на всех кронах пестреет радуга фингалов. Где вчера была зелень, сегодня появились багровые, желтые и охристые кровоподтеки.
А в моей собственной жизни разительных перемен не случается. К примеру, я совершенно не помню, что происходило до моего шестнадцатилетия. События могу перечислить, но своих воспоминаний у меня нет. Равно как и о том, что было дальше. Я знаю, где и при каких обстоятельствах познакомился с Мэри, как начиналась наша любовь, как у нас родился Дэниел и как сильно мы вместе его любили долгие годы, но чувство такое, будто я насмотрелся выгоревших цветных фотографий, тысячами развешанных на какой-то стене. Это не моя жизнь; это всего лишь кадры моей жизни. Между сном-перестуком шестидесятилетней давности и сном прошлой ночи моя жизнь будто бы канула в густой туман на перегоне между двумя станциями.
Возможно ли такое: ты есть – и в то же время тебя нет?
На оконном стекле, прямо перед глазами, замечаю пятно, похожее на кляксу. Сначала пытаюсь оттереть его большим пальцем, но все напрасно, и я начинаю думать, что стекло запачкано снаружи. Поднимаю раму и высовываюсь в окно. Подоконник давит на мочевой пузырь – боль адская, но я не сдаюсь. В конечном счете пузырь все равно победит, но пусть хотя бы помучается, гад.
При виде деревьев, изменивших в одночасье свой цвет, мне становится грустно. Осенью у меня всегда начинается хандра, и виной тому не только деревья. Кто-то говорит, мол, осенью свет другой, а на меня лично тоску нагоняет листопад. Листья ведь умирают миллионами, ежеминутно, только никто этого не замечает. А они слетают на землю, и я слышу их безмолвную агонию. Что-то я расчувствовался – со мной такое бывает.
Холодный воздух крадется по карнизу и проникает в комнату. Вначале морозит мне ступни, затем поднимается выше, как вода в тонущей лодке, доходит до шеи, скользит за расстегнутый ворот рубашки, стекает по груди. У меня начинается озноб, я делаю глубокий вдох, задерживаю дыхание и закрываю глаза. Обычно каждый новый день служит лишь продолжением предыдущего, как будто на кинопроекторе заело пленку и один и тот же эпизод повторяется до бесконечности, пока кто-нибудь не стукнет по железному корпусу, чтобы шестеренки закрутились как положено. На мгновение из головы улетучиваются все мысли; я даже не могу определить, сон это или явь. Делаю выдох, и воздух вырывается из меня наружу.