Я спросил водителя: как на его взгляд, долго ли продлится непогода.
– Часа три, может – восемь, – ответил он, немедленно проглотил стакан водки, заел луковкой, после чего завернулся в одеяло и уснул.
После краткого раздумья я решил последовать его примеру.
Первое время бешеный рев бури слышался со всей отчетливостью, потом стал тише, обратился в унылое завывание, а там и вовсе смолк – снежная гора, выросшая над нами, заглушала любые звуки. Между тем буран продолжал лютовать: бедняга, застигнутый непогодой без всякого укрытия, обречен на скорую гибель – здешний мороз убивает в считанные минуты.
Водится в этих краях напасть и пострашнее адского холода, уверяют местные: злые духи выходят на охоту во время снежных бурь и выпивают тепло из своих жертв. Не то чтобы я всерьез опасался духов или даже готов был признать их существование, но все же жутковато делалось в эдакой глухой тишине.
Смутно тревожась, я думал в полусне: что станет с нами, если наш вездеход не заведется, а буран продлится несколько дней и проч. Но тихо гудела печка, мигала лампочка на переборке, водка разливалась по телу приятным теплом, и чем более я представлял себе бушующую вокруг непогоду, тем уютнее становилось.
Неделей ранее я получил легкую контузию в небольшом деле, которому “Отечественные записки” за **** год отвели одну неполную строку. Сразу после госпиталя меня отправили в отпуск. Поправлять здоровье надлежало на “базе” – орбитальной станции, где я вплоть до настоящей оказии ни разу даже и не бывал.
Корнет Гвоздков уверял, будто на базе превесело. Князь Мшинский, главный сноб в полку и обладатель восьми дюжин выписанных из Петербурга шелковых белых перчаток, напротив, кислил лицо: “Д’янная водка, скве’ные нуме’а, обсвугу давно не секли… Оставайтесь-ка вы, говубчик, лучше в полку!” Прочие мои товарищи ухмылялись и пожимали плечами. Вспоминать в подробностях собственный отдых на базе им было как будто неловко.
“Что за беда? – решил, помнится, тогда я. – Если там весело – повеселюсь, а прискучит, так вернусь раньше срока в полк”.
Засим, наказав денщику Мишке за время моего отсутствия довести мой боевой глайдер до немыслимого совершенства, я собрался, как сумел, и вручил свою судьбу водителю вездехода.
Он был из местных, служил уже изрядно лет и “умно-умно русским языком рассуждал”. Звали его Изтигиз. В быту он был сущий спартанец и в своем вездеходе обитал почти безвылазно, выбираясь на Божий свет за редкими надобностями. Закусывать луком вошло у него в привычку весьма давно, отчего вездеход обладал собственной атмосферой.
Машину свою Изтигиз почитал и всю кабину увешал варварскими талисманами, плюшевой бахромой и золотыми рыбками, преискусно сплетенными из разноцветных пластиковых трубочек. Сбоку приткнулся строго нахмуренный Никола-угодник в плетеной кожаной рамочке, почерневшей от непрестанного смазывания маслом. Когда машина прыгала по сугробам, бахрома, рыбки и прочее – все тряслось и качалось, так что рябило в глазах.
Я знал, что замиренных варучан почти всех крестили, и спросил своего водителя, отчасти шутя: любит ли он русского Бога; на что тот весьма серьезно показал на Николу-угодника и отвечал, что “Микорая” чрезвычайно уважает и просит, чтобы с ним, с Изтигизом, того не случилось, что вышло с одним глупым-глупым варучанином.
Меня, разумеется, это заинтересовало, и я продолжил расспросы. Меленько поплевывая себе в плечо, Изтигиз сообщил, что тот бедолага глупо-глупо попался в руки немирному князьку, такому злому, что от его слюны вскипала дзыга. Князек стал пленника пытать, и от слез и пота из того вышла вся соль русского крещения, и сделался он весь как “вареная овощь”, а после помер.
Вот пришел он – после смерти – к старым варучанским духам и богам, но старые боги стали его бить и гнать от себя, крича: “Ты оставил нас, ты сломал нас!” И правда, многие боги были поломаны, без носа, со стесанным лицом или даже в виде одной половинки туловища.
Тогда побежал несчастный покойник к русскому Богу, но русский Бог его не признал, потому что соли крещения в том не осталось. Так он и бродит между богами и живыми, ищет, где бы приткнуться, и плачет в буране – иногда можно услышать издалека его голос.
На Варуссе крестили не водой и не песком, а солью. К соли у варучан было особенное пристрастие, они считали ее самым ценным, что производит почва; а уж “русская соль”, та, которую привозили с Земли, шла у них на вес золота из-за какого-то неразличимого для нас, особенного привкуса.
Покуда мы ехали, Изтигиз не замолкал ни на мгновение: поведав одну историю, он переходил к другой, и сколько я трясся рядом с ним на сиденье, столько времени он непрестанно бормотал себе под нос, по большей части рассказывая бесконечную сагу, героями которой были: он сам, его “жинки младший братец”, “прапорщик Тихонев, шельма такая” – и еще бог знает кто.
Нить повествования то ухватывалась мною, то вновь терялась в гуле мотора. Я качался в вездеходе под равномерное бормотание Изтигиза, и оно вгоняло мой разум в мирную дремоту.
Обладал сей возница в числе прочих еще одним редким талантом – засыпал в считанные миги, едва предоставлялась возможность. Последнему умению я немало завидовал – двое суток пути спалось мне часа три, не более. Полка для спанья оказалась не по росту мала и узка, а из неведомой щели, само существование которой Изтигизом отрицалось, по ногам отчаянно дуло.
Теперь же тишина усыпила меня почти сразу. Приснился мне недавно определившийся корнет Закручинин, только во сне у него вместо волос росли из головы куриные перья. Он все смотрелся в карманное зеркальце и говорил:
– Так, по-моему, даже красивее, не находите, Ливанов?
Я имел глупость возразить, сказав, что это, скорее, нелепо. Закручинин рассердился, замахал на меня руками, и я проснулся со странным чувством.
Водитель по-прежнему почивал сном праведных. Глухая тишина вокруг приняла уже характер противоестественный. Хронометр указывал на явственное утро.
Мне захотелось свежего воздуху. Подобравшись к люку, я отпер его и не без усилий распахнул настежь. Меня щедро осыпало снегом и обожгло сухим холодом. Буря миновала. Небо светилось синевой.
Неподалеку от машины, со стороны кажущейся сплошным сугробом, обнаружился кочевой лагерь. Разбит он был всего пару часов назад, видимо – сразу после бури. Легкие аэросани, числом несколько, грудились у красивого, яркого шатра, брошенного на снег небрежно и криво. Носовая часть каждой из машин изображала оскаленную морду какого-нибудь зверя или же голову хищной птицы с устрашающе-острым клювом. Владельцы их, кочевники, коренные обитатели Варуссы, сидели кружком подле костра, на постеленных коврах, жестких и колючих. Завидев меня, варучане обернулись. Один из них, рябой малый в косматой дохе, произнес что-то вполголоса, прочие рассмеялись.
Я спрыгнул наземь. Рябой лениво поднялся, приблизился ко мне и принялся рассматривать со спокойной наглостью во взгляде.
– Вы чьи? – спросил я на местном наречии.
Рябой не ответил. Трое от костра подошли вплотную. Лица их ничего не выражали. Короткие винтовки небрежно покачивались на ремнях, стволами вниз. Тогда я прошел мимо них, прямо к костру, и, усевшись на свободное место, протянул к огню руки. Варучанин-старик, оказавшийся по соседству со мною, издал удивленный горловой звук. Другой, нестарый, что сидел рядом с ним, вдумчиво курил длинную трубку. Его лицо скрывал капюшон. Ни в каком случае нельзя было выказывать страх или смущение. Однако же я понимал, что дела мои плохи. Даже в замиренных племенах находились лихие парни, не годные ни к какой работе. Частенько они сбивались в шайки и промышляли грабежами. Обыкновеннее всего эти шайки вливались в отряды мятежных князей, чтобы еще более страшными делами закрепить свою славу. По всему судя, я натолкнулся именно на такую компанию. Жизнь моя висела на волоске.
Мне хотелось курить, но доставать папиросу не следовало – могли дрогнуть руки и выдать мое волнение. Я лишь старался дышать размеренно и готовился принять свою участь. Костер бил в лицо жаром, а спина уже ныла от мороза. Рябой продолжал исследовать меня взглядом, понимая, что никуда я не убегу. Прочие явно ждали его сигнала.
Тот, что курил у костра, неожиданно протянул мне свой чубук. Помедлив, я принял его, затянулся едким табаком, вернул трубку и тихо выпустил дым, пахнущий полынью.
– Вы из N-ского полка, не так ли? – осведомился курильщик по-русски, сонным, чуть насмешливым голосом.
Здесь я вздрогнул – от неожиданности – и посмотрел на него с удивлением.
– Я из Петербурга, как и вы, – продолжал он, и я сразу ему поверил: такой выговор не подделаешь. – Держитесь, как держались, и вам ничего не угрожает.
Он чуть отодвинул назад свой капюшон, и я мельком увидел его лицо – с прямым носом, небольшими, широко расставленными, серыми глазами. На лоб упала темно-коричневая прядь; бороду и усы мой собеседник тщательно брил. Ничего особенного в его лице я, по правде сказать, не заметил – ни шрамов, ни какого-нибудь зверского выражения, чего можно было бы ожидать от человека столь “необычной судьбы”, как пишут в таких случаях романисты. Разве что показались странными веснушки вокруг носа, очень бледные, но на морозе заметные отчетливо: обычно у шатенов никаких веснушек не наблюдается.