— Не хотел бы обсуждать наши личные отношения…
— Это действительно излишне.
Странно, мальчишка совсем не изменился! Такой же, как при первой встрече: в глазах — вызов, ноздри раздуваются, вот-вот лопнут. Сейчас требовать начнет.
— Не перебивайте, пожалуйста! Как я понял, мессер Порчелли мертв. Поэтому я требую…
Уже начал!
— …чтобы вы выполнили обещание и отправили меня обратно в Италию…
Я вновь представил, какой из него получился бы инквизитор. Странно, а ведь мы действительно в чем-то похожи!
— Кроме того, я требую, чтобы вы написали письмо в Трибунал о том, что я оказал содействие…
Я скосил взгляд на Ключик. А что, если и вправду?.. Повернуть назад, обойти Кичкасы, где нас уже заждались, свернуть южнее, там тоже переправа. Этого сопляка — на костер, шевалье выписать пожизненную индульгенцию…
— Что вам обещали, сьер Гарсиласио? Жизнь?
— Конечно! — Разбитые губы возмущенно дрогнули. — Вы же знаете!
Я? Я-то знаю!..
— Это старое правило. Подследственному обещают жизнь, но про себя добавляют «вечную». Чтобы совесть потом не мучила.
В темных глазах что-то мелькнуло. Понял? Нет, пока еще только испугался.
— К тому же вы ничем мне не помогли. Даже на череп своего учителя не взглянули. Это раз. А теперь — два. Письмо могу написать. И ступайте себе на все четыре стороны! Далеко уйдете?
Я отодвинул книгу в сторону, подальше от солнца. Можно не спешить, подождать, пока сьер римский доктор начнет что-то соображать. Если сейчас он уйдет в степь, приговор будет выполнен быстро. Только «милосердно и без пролития крови» не получится.
— Выходит… Выходит, я и дальше буду вынужден терпеть ваше общество?
— Рассказать вам о Джордано Ноланце? — улыбнулся я. — Помнится, в прошлый раз мы беседовали о его мыслях по поводу политического равновесия в Европе…
Как я понял, идеи великого еретика ему не по душе. Может, сьер де ла Риверо ждал, что я ему поведаю о семидесяти семи способах вызывания Сатаны? Бруно увлекался и этим — в его возрасте.
Ладно…
Ключик, ключик… Почему я не знаю арабского? Сын башмачника ни разу не ошибся — и ни разу его предсказание не могло помочь. Неужели все повторилось? Значит, это и есть Тайна? Но это Тайна лишь для меня, в Риме все знали — и о киевской миссии, и о предательстве брата Паоло! Я ничего нового не открою, просто нарушу приказ!
— Эй, Адамка! Ты чего разлегся, хлоп? Открой глаза, к тебе обращаюсь!
Да, Рубенс был бы доволен! Аллегория Гнева в старых штанах и казацких постолах. Интересно, в гареме Ор-бека она так же командовала?
— То панна ясная пришла экзекутировать меня плетью? Кажется, перебрал. В глазах уже не гнев — обида. Ужасно, когда кричишь, кричишь — а тебя никто не слушает!
— Ты… Как смеешь? Ты думаешь, если я… Если меня… Я — шляхтянка урожденная, что было со мной — не в позор, слышишь, ты, хлоп!
Она не заплакала — такие не плачут и под камчой. Но я вдруг понял: у каждого — своя боль. Когда она бежала из Ор-капе, то думала только о свободе — о чем ином некогда было. Теперь же — о другом мысли. Кем она вернется в свой Гомель? Бывшей наложницей — опозоренной, сеченой? Церковное покаяние, темная накидка на голову до конца дней, может быть — монастырь…
— То чем могу помочь зацной панне?
— Я… Мне надо постираться! Я не умею стирать. Совсем не умею! То к кому мне обратиться? Пан Гарсиласио хоть и хлоп, но человек письменный…
— То что за беда? — Я встал, сообразив, чтоотдохнул на неделю вперед. — Я сам постираю для панны.
— Спасибо…
Что? Я, кажется, ослышался?
* * *
Ручей был рядом, маленький, но чистый. А мылом я запасся еще в Истанбуле. Мыло — лучшее, что есть у турок, если не считать артиллерии.
Перед принятием обетов, как и велит Устав, каждый будущий брат обязан неделю нищенствовать и питаться подаяниями. Мне не пришлось — сразу же отправили в Гуаиру. Я, помнится, даже обиделся…
Откуда у панны зацной столько вещей? А рубашку уже не отстираешь — кровь намертво въелась. Черт, хоть бы наш осел не напутал с мазями! Ведь до мяса разорвали!
Вода плещется, мыло пенится…
Зря! Все это — зря! Я ничего нового не открою, никого не спасу, даже не накажу злодеев. Надо добраться до Черкас, а лучше до Чигирина, отправить всех в разные стороны, а самому — назад! И черную книгу смотреть нечего, пусть себе скучает Ключик!
— Гуаира, чем вы заняты?
— Догадайтесь, шевалье!
Коломбина не станет ради меня ехать в Киев. А если и поедет — что за беда! Зачем нам встречаться? Разве что за гитару спасибо сказать!
— Я понял, друг мой! Поистине это поступок истинного рыцаря — не погнушаться… Н-да, не погнушаться тем, чем вы заняты. Кажется, в легендах о короле Артуре…
— А вы присоединяйтесь!
— А-а… А как?
И вообще, то, что здесь происходит, не так и серьезно. Крысиная возня! Мало ли было бунтов, мало ли резали и убивали! Гуаира! Вот что важно! Я не смогу вернуться, но можно помочь нашему делу и в Риме, и в Париже, и в Амстердаме. Здесь — мертвые хоронят своих мертвецов. Там — заря Грядущего…
Значит, решено? Я уже все сделал? По домам?
— Дорогой друг! Гложет меня подозрение, что сей предмет необходимо… э-э-э… отжать… выжать… выкрутить.
— Правда, шевалье? Меня тоже.
Вот и все! Измученная синеглазая девушка не будет плакать, сьера Гарсиласио отправят в башню Ноли, брат Азиний разыщет под Каневом столпника, просидевшего сиднем сто двадцать лет…
* * *
— Знаете, дорогой дю Бартас, все забываю вам сказать. В Риме, перед отъездом, я купил индульгенцию — на нас двоих. Она позволяет вернуться, как только мы увидим воды Борисфена.
— Но как же Киев? Эта, как ее… Лавра? Мы же с вами давали слово!
Больше всего хочется извиниться. За все — за подлую выдумку с дуэлью, за тюремные решетки, за «паломничество». Может, и простит — ведь мы с ним друзья!
— Индульгенция, шевалье! Ее продают по благословению Его Святейшества. Можете считать, что он лично вам разрешил.
— Но… Выходит, мы струсили? Паломничество — это же обет! Кто не выполнит Божий обет — тот трус!
Лучше бы он меня ударил!
Все верно!..
«Каждый, кто не следует Христу, — презренный трус», — так сказал Святой Игнатий. Я забыл. Нет, не забыл — помнил, потому и убеждал сам себя, потому и валялся в теньке, не желая открывать глаз!
Презренный трус!
Правильно!
Илочечонк, сын ягуара, слишком долго жил в людской стае. Он заразился худшей болезнью — постыдным страхом за собственную жизнь.
Да, я начал забывать Гуаиру. Иначе бы не пускался в философствование, глядя на поднесенную мне чашу. Какая разница, что в ней? Она — моя!