Командор не скучал. В руках у него был вечерний выпуск "Садового кольца" на немецком, и читал он так внимательно, что не обратил на меня ни малейшего внимания. Я пристегнулся, пристегнул его, завел мотор. Командор продолжал читать. Пришлось вынуть из его рук газету.
– Куда едем? – голосом таксфарера осведомился Командор.
– К Пречистенским воротам.
И – хрен. Под сложносочиненным светофором при выезде на Никитские мы застряли. По бульвару валило какое-то шествие. Толстозадый фургон, стоящий перед нами, перекрывал почти весь обзор, а мою попытку выйти из машины пресек патруль. Что забавно – в колонне было немало негров, и флаги над головами развевались какие-то экзотические. Кричали, пели – не разобрать.
– Что интересного в газете? – спросил я.
– Вот это самое, – Командор ткнул пальцем вперед. – Почитай, почитай...
Ага, вот оно, это самое: сто сорок женщин в Москве объявили голодовку, чтобы не допустить отправку в Африку русского территориального корпуса. На что фон Босков резонно замечал: если треть африканских концессий принадлежит русским промышленникам, если из белых фермеров каждый четвертый русский, то почему бы русским юношам не поучаствовать в защите их интересов? Почему опять, в который уже раз, вся тяжесть периферийных войн должна лечь на немецкий народ? Комментатор газеты, некий Козлов, окольными, полуразмытыми фразами пытался объяснить и фон Боскову, и читателям, что это все верно, но при нынешних непростых обстоятельствах не лучше ли пренебречь формальной справедливостью, чтобы не утратить нечто большее? Пол-полосы занимала стилизованная карта мира: полосатый Союз Наций, красный Рейх, желтая Япония, зеленая Сибирь. Белыми оставались Британия, Африка и европейская Россия. На них красовались жирные вопросительные знаки. Над картой было: "После Москвы..." Имелось в виду Совещание.
Н-да... посидеть бы и подумать над этой картой. Чертова война в Африке – как бритва у горла этого старого мира, такого, казалось, прочного и надежного... три равновеликие империи и Сибирь между ними – Сибирь, делающая бизнес в том числе и на своем геополитическом положении – в центре мира... и вот теперь одно лишнее движение, и покатятся головы. Впрочем, наверное, война – только симптом, а на самом деле все сложнее, ведь, скажем, еще пять лет назад нынешняя ситуация – вся – была просто немыслима, а отправка территориального корпуса туда, куда требовали интересы всего Рейха, воспринималась бы как дело чести. Вспомнить Бирму, вспомнить Месопотамию... Нет, что-то происходит с людьми, и поэтому веселые послушные негры начинают резать белых, а британцам приходит в голову, что американцы их не столько защищают, сколько оккупируют, потому что страны, завоеванные когда-то Германией, живут лучше и свободнее, чем отстоявшая независимость Британия, а русских вдруг потянуло на воссоединение разделенной когда-то России, хотя вряд ли кто объяснит, какой в этом практический смысл, и уж подавно никто не скажет, как это можно сделать без массированного кровопролития. И еще я подумал, что в поведении больших масс людей – народов, наций – проступает что-то общее с поведением человека, лишенного чувства боли. Никогда не знавшего, что такое боль. И потому способного на самые замечательные эксперименты над своим телом... Додумать я не успел: Командор, как гонщик, на вираже обошел фургон и погнал по бульвару. Я оглянулся и успел заметить: за колонной демонстрантов шла шеренга солдат в белой тропической форме.
– Дальше куда? – откинув голову и как бы принюхиваясь, спросил Командор.
– До станции подземки.
– И?..
– Спустишься вниз, сядешь в поезд, доедешь до Кузнецкого, там пересядешь – и до конечной. Дальше – автобус сто двадцать девятый.
– То есть ты меня выгоняешь?
– Проследишь, чтобы живцов взяли гладко. И второе: надо найти два "мерседеса", за ночь перекрасить под полицейские, оборудовать соответственно. И поставить... – я задумался.
– Можно оставить в том же боксе.
– Он что, такой большой?
– Семь на одиннадцать.
– Нормально. Хорошо, пусть там и стоят.
– Взять в прокате?
– Лучше просто угнать.
– Знаешь, у дорожной полиции есть еще "Хейнкели-Ф". Я тут приметил один – в спортклубе. Может, его?
– Тесноват, пожалуй.
– Зато скорость.
– Тебе видней. Бери.
– Угм...
Мы въехали в туннель под проспектом Геринга. Не только при пулеметных гнездах на въезде, но и в самом туннеле стояли часовые. В плоских мембранных противогазах, они походили на инопланетных завоевателей.
– На этой станции? – кивнул Командор на вход подземки.
– Зачем? – удивился я. – На Пречистенских – там без пересадки.
– Тьфу ты, черт, – сказал Командор и действительно плюнул в окно. Топографический идиотизм: не могу запомнить схему подземки. Все помню, а это не могу.
– Ты еще в Мюнхене не был...
Все пустое пространство, от Пречистенских ворот и до набережной, было полно людей. К нам они стояли спинами, и нельзя было прочесть, что написано на их транспарантах. Во всю ширину Пречистенки тоже стояли люди и спокойно ждали, когда полиция перекроет движение и пропустит их. Мы на черепашьей скорости проползли мимо них. Справа, возле самого тротуара, окруженный молодыми, как-то очень одинаково подстриженными ребятами, стоял старик в черном костюме; на левом борте его пиджака сверкала медаль "Золотая Звезда". Командор свернул на Остоженку, втиснулся между стоящими машинами и уступил мне место за рулем.
– Пойду послушаю, что говорят, – сказал он.
– Давай.
– Успехов.
– Будем надеяться.
– Пока.
Он сделал шагов пять и пропал из виду. Это особый талант: уметь затеряться мгновенно и даже не в толпе – просто среди прохожих на тротуаре. Ну, а здесь... Море голов замедленно, осторожно растекалось по площади, и белая тонкая часовня, поставленная здесь в память о поруганных святынях, поднималась из моря одиноким утесом. Я долго смотрел на все это – до ломоты в переносице. Потом вырулил на полосу и поехал прямо. Было светло, сухо, чисто, но почему-то хотелось включить то ли дворники, то ли фары.
Улица Гете, дом 17, квартира 3.
Свечи воткнуты в бутылки – и свечи, и бутылки самых разных форм и размеров, и есть свечи, горящие цветным пламенем – а на окнах красные шелковые шторы, а за окном – в упор – уличный фонарь, и потому на всем лежит багровый отсвет. Запахи воска и духов. Еще чего-то, знакомого смутно и напоминающего мельком о борделях Владика. Легион бутылок в баре, все наливают себе сами и пьют, смакуя. Вот, познакомьтесь, это Игорь, инженер из Сибири. О! Сибирь! Как вы там живете, там же холодно? Так и живем. Я никак не мог сосчитать гостей: приходили в гостиную, выходили из гостиной, стояли на балконе, жались в коридоре, из библиотеки доносились несуразные звуки... человек двадцать пять – тридцать? Где-то так... Единственно, что я установил точно, это то, что компания смешанная: были здесь и немцы, и русские, и помесята, и белесый скандинав, и негритянка, и два араба, кажется, гомики. Кто-то, поминутно падая со стула, читал невразумительную поэму, в которой дух Гитлера спорил с Вельзевулом и доказывал, что в аду он горит совершенно напрасно, на что Вельзевул отвечал кратко: "Лекен мир арш!", а кто-то другой демонстрировал русскую тоску, меланхолически и бесконечно повторяя на балалайке одну и ту же фразу: "Светит месяц, светит ясный..." Сплошной декаданс – еще бы, раз хозяйка встречает гостей в одних черных чулках и шляпе с вуалью. Арабеск. Курили травку – не скрываясь. Похоже, нюхали кокаин. Не все, но многие. Наверняка и кололись где-нибудь – благо, темных углов хватало. Когда мне представляли кого-нибудь, обязательно называли профессию: актер, художник, преподаватель чего-то, студент чего-то, литератор, издатель, журналист... К журналисту я присмотрелся. Он старался казаться гораздо пьянее, чем был на самом деле. Не исключено, что он собирал материал для светской хроники... "полусветская хроника", забавно... Ко мне вдруг привязалась одинокая рыжая кошка, терлась об ноги и мяукала. Негритянка – на ней был длинный халат из тяжелого белого шелка без единой застежки – угостила меня черной марокканской сигареткой. Мы с ней покурили и поболтали о разном, а потом направились в ванную, чтобы углубить знакомство. Но в ванной подобное действо уже шло вовсю, мелькали белые ягодицы и смуглые груди, и ввинтиться туда не удалось. В библиотеке же было другое: там странно, жутковато шаманили. Двое, парень и девушка, очень похожие лицами и выражениями лиц, одетые в передники из грубой кожи и цепей, стоя спиной к спине, выбивали руками на передниках – звук получался сухой и четкий монотонный изнурительный ритм и тянули неизвестные слова, на одной ноте и почти одним, совершенно нечеловеческим голосом, а ноги их, как бы сами по себе и почти наперекор тому, что отбивали руки и пели голоса, стремительно мелькали в немыслимой сложности танце... не знаю, почему, но этот танец, и этот мерный ритм, и это нелюдское пение достали меня до самой середины так, что мороз прошел по хребту. Что-то должно было произойти сейчас, сию секунду, что-то жуткое и упоительное одновременно... пойдем, пойдем отсюда, потащила меня за руку моя негритянка, пойдем, тут сейчас такое начнется... я хочу увидеть, сказал я, пойдем, не надо, не надо этого видеть, не надо на это смотреть, пойдем... Мы медленно выпятились из библиотеки – нас уже подперли сзади – миновали ванную, из которой толчками шел раскаленный воздух, и по бесконечно длинному коридору подошли к двустворчатой черной двери, я оглянулся: стены коридора были прозрачны, и за стенами видна была гостиная, и огромного размера журналист с огромным бокалом в руках смотрел на меня и явно хотел что-то сказать, но я погрозил ему пальцем и мы вошли в дверь, за дверью стояла квадратная кровать, покрытая черным, на кровати мелькали задницы, я насчитал пять и сбился, а за кроватью стояла огромная, еще больше журналиста, голая Криста в черной шляпе с вуалью, держа руки перед собой, и к пальцам ее шли нити от кувыркающихся на кровати, и мы прошли в следующую дверь, белую, за дверью было пустое пространство, белый туман, и, раздвигая его, мы дошли до красной двери, за которой почему-то опять оказалась гостиная, давай еще по одной, предложила моя негритянка, давай, согласился я, мы раскурили друг другу тонкие черные сигаретки и обменялись ими в знак дружбы, журналист не сводил с нас тяжелого взгляда, казалось, что глаза у него не только свинцового цвета, но и сделаны из свинца, перед нами опять была черная, маленькая, пришлось согнуться пополам, чтобы войти, дверь, и за дверью на четвереньках качалась Криста, а сзади к ней пристроилось лохматое облако, похожее на медведя, а поперек нашего пути лежала, как белуга на блюде, порезанная ровными ломтями пышная блондинка, и пришлось обходить ее, путаясь в складках черного бархата, и мы вползли в белую дверь, крошечную, как крысиная нора, и там, в плывущем белом тумане, сбросили с себя все, что могли, и получили, наконец, свое. Я тонул, тонул, тонул, загонял себя в глубину, а меня выталкивало наверх, втягивало и снова выталкивало, и вдруг и почувствовал, что отрываюсь от всего и парю без опоры, без верха и низа, и тут что-то глухо лопнуло во мне, рвануло беззвучно, и больше я ничего не помню.