– Не сробел и не испугался, княже. Да только слыхал ты эту песню про суд свой правый да милосердный. Тем летом я ее тебе пел, ежели помнишь. Хвалил еще меня за нее и благодарность княжью рукою своею изволил мне в дар поднести.
– Доволен ли остался?
– Премного доволен, княже. Сколь живу, столь буду ласку твою княжескую беречь, – криво усмехнулся певец. Его светло-голубые, цвета выгоревшего летнего неба глаза пристально глядели на князя, а тонкие губы чуть приметно кривились в горькой усмешке. Два клока седых волос равномерно расположились по обоим вискам русой головы, а наполовину белая борода добавляла гусляру еще с добрый десяток лет к его тридцати прожитым.
– Ты лучше не берег бы ее, а новые поршни[45] себе купил, – миролюбиво посоветовал князь, начиная догадываться, но еще не желая верить, что и тут его предшественник в этом теле изрядно напортачил нынешнему владельцу.
– Да нет охотников, княже, поршни на шрамы менять, а то я бы с радостью. Глупый нынче народ пошел. Не верит, что ныне княжья ласка куда дороже поршней будет, – уж чуть ли не откровенно издевался гусляр, одной рукой легонько почесывая багровый рубец, шедший у него по всему лицу от левого виска прямо до уголка рта.
– Наверное, песню пел плохо. Может, сегодня сызнова испробуешь? – попытался сделать хорошую мину при плохой игре Константин.
– А у него все песни едины, княже, – раздался сзади голос боярина Онуфрия. С коня тот не слез, и вороной жеребец беспокойно всхрапывал, пытаясь подойти поближе к певцу, но умело сдерживался искусным седоком. – Он, княже, – пояснил Онуфрий, – сколь я песен ни слыхал, завсегда напраслину на князей да на бояр возводит. Послушать, так мы все – сплошное зверье. Может, и слушать его не стоит, а сразу в поруб определить? Прошлый раз Стожар этот только по доброте твоей и вышел оттуда, княже, когда ты из похода вернулся вместе с князем Глебом. Ныне же, видать, сызнова туда восхотел.
– По доброй воле в поруб мой никто не полезет – нечего чепуху-то молоть, – резко оборвал его Константин и вновь задумчиво повернулся к певцу.
– Думаю, что несладко тебе жить доводится, коли песни все такие? – медленно произнес он.
– Отчего же все, – задорно усмехнулся певец. – Хочешь, и веселые запою. Про поход ваш с князем Глебом или ту, где мудрость боярская да княжья прославляется.
Константин помолчал с минутку, выбирая, затем решился. Учитывая то, что в песне про удачливый поход гусляр непременно споет про разоренные деревни да про русских мужиков, русскими князьями же и полоненных, он подумал, что лучше все же послушать про мудрость. К тому же, судя по всему, эта сатира не только по нему одному ударит, но и по боярам, причем неизвестно, кому больше достанется.
– Валяй про мудрость, – кивнул он и призывно махнул свите, приглашая всех послушать.
Остатки толпы, человек двадцать-тридцать, тоже не уходили, хотя и сжимались все плотнее, норовя укрыться за Стожаром. Гусляр же, гордо усмехнувшись, иронично прищурился, с силой ударил рукой по струнам и запел. Песня была долгая, и рассказывалось в ней, как два глупых смерда, не поделив наследства от отца, пошли к боярину, чтобы тот рассудил их по справедливости. Боярин же за суд свой мудрый забрал у них половину этого наследства, но дележка им вновь не понравилась, и они пошли на суд к князю. Тот тоже разделил все по справедливости, а в качестве оплаты присвоил и вторую половину.
Ой, ты гой еси, княже мудрый,
Княже мудрый да разумный,
Рассудил ты их, по Правде Русской,
Да по чести судил, да по совести.
А что спорить им теперь, спорить нечего,
И по правде все делилось, и по чести.
Одному прореха на штанах досталася,
А другому тож дыра, на рубахе только.
Не обидно никому, не завидно,
Рассудил их поровну добрый князюшко,
Добрый князюшко, свет наш батюшка,
Да боярин важный, вельми мудрый.
– Вот и потешил я тебя, – усмехнулся гусляр. – Только дивно мне. Ведь никогда такого не было, чтоб князь песню мою до конца дослушал. В обычае у них до средины добраться, не более, и лаской немедля одарить. А ты, княже, все выслушал, до словечка и молчишь до сих пор. Или песня не по душе пришлась?
– Что повелишь, княже? – шепнул Онуфрий прямо в левое ухо Косте, нестерпимо благоухая чесноком и луком. – В плети взять пса или в поруб?
– Так и то и то можно, – угодливо осклабился еще один боярин и, дыша уже в правое ухо, но точно таким же ароматом, сощурив и без того узкие глазки-щелочки, вкрадчиво шепнул: – Поначалу шелепугой вволю накормить, а уже после и в порубе почивать положить. – И засмеялся мелким дробненьким смешком, тряся вислыми, как у старого бульдога, брыжами щек.
– Зачем же так сразу. Может, и вправду видел где-то Стожар суд неправый, – обернулся Константин к своей челяди, злорадно замечая, как вытягиваются у них от неожиданного решения лица, и постановил: – С нами сей певун сладкоголосый далее поедет, да на наш суд пусть поглядит. Может, и иную песню сложит. Как тебе?
Гусляр стиснул зубы.
– И поглядеть погляжу, – пообещал он многозначительно, – и сложить сложу. Только глянется ли она тебе, княже?
– Лишь бы правду спел, – беззаботно махнул рукой Константин и, круто развернувшись, пошел к своей лошади, на которую, правда, поскольку крыльца-то со ступеньками рядом уже не было, влезать пришлось с помощью Епифана и бестолково суетившихся бояр. Взгромоздившись на жеребца, Константин еще раз оглянулся на певца, с удовольствием отметив, как до сих пор оторопело стоит столбом Стожар, дивясь странной княжьей воле, легонько пришпорил своего рысака и, еще раз обернувшись, крикнул: – На площадь, на площадь иди, коль ехать не желаешь.
А дорога туда была совсем короткой. Не больше двухсот метров проехал Константин и уже выехал на небольшую, метров пятьдесят-шестьдесят в диаметре, площадь, на одной стороне которой был расположен небольшой деревянный храм с тремя скромными луковками-куполами и гостеприимно распахнутой дверью в притвор, а на другой, близ небольшого возвышения, покрытого нарядным ковром, уже толпился народ. Наспех сколоченный помост не внушал доверия своей прочностью, но деваться было некуда, и, опасаясь, как бы не загреметь под общий смех горожан, проклиная самого себя за опрометчивое приглашение злого на язык гусляра, Константин, опираясь на услужливое плево Епифана, добрался наконец до своего стольца, гордо возвышающегося на помосте.
– Стол мне вели подать, – шепнул он на ухо стремянному, и тот, хоть и удивился, но тем не менее опрометью кинулся вниз.