— Ты ждешь меня, муж мой? — Теплые девичьи губы впились, Иржи задохнулся от поцелуя и вспыхнул летним костром. Его рука принялась мять тугое девичье тело, а нутро от этих прикосновений распалялось все больше.
— Потерпи чуток, дай косу расплести, ведь в последний раз такую носила, — ласковый шепот жены унял дрожащего от возбуждения мужчину, и он остановил немудреную ласку.
Чех дальше просто спокойно лежал, и на место вожделения потихоньку пришла нежность — чувство, которое он знал только в детстве, ласкаясь к матери, маме. Иржи смотрел, как жена скинула одеяние и в длинной ночной рубашке присела к нему на топчан.
Девичьи пальчики проворно расплетали длинную толстую и тяжелую косу, и сердце солдата стало разрываться от умиления. Он только шептал про себя: «Это моя жена, моя награда за все страдания, за все эти годы».
…Настена глотала текущие по щекам слезы, на душе было горестно и страшно. Этот парень, изуродованный ее соотечественниками, сейчас станет ее мужем. Она будет уважать его, а может, и полюбит. Бабушка недаром говорила, что стерпится — слюбится. Он станет ее мужчиной, первым мужчиной. И она сделает все, чтобы он забыл об ужасах в этой стране, из которой она сама давно готова бежать куда угодно, лишь бы далеко. И рожать детей, пестовать их, растить. Их общих детей…
И отринуть, забыть как кошмарный сон, те пьяные похотливые рожи, тот вонючий козлиный запах отроду не мытых тел, то тупое безжалостное самодовольство похотливых самцов. Когда ее с сестрой, с другими гимназистками, «социализировали» во благо революции и две недели насиловали, рыгая на юные тела. Революция же ведь дело общее, а потому и бабы должны быть общие — так им вещал комиссар, и первым терзал девушек, почти девчушек. Они погибли бы, если бы чехи опоздали. Но «братушки» пришли вовремя и подняли на свои граненые штыки всю эту сволочь, хамов, возомнивших себя вершителями судеб.
Вацлав Глинка подобрал их с сестрой, истерзанных и полубезумных. Устроил сестрами милосердия, долго и бережно ухаживал за Ольгой и только через полгода сделал ей предложение, презрев те гнусности, что были в прошлом. Так и сказал ей — ты-то в чем виновата?! Это они — сволочи!
А у Иржи глаза ребенка, и даже если он когда-либо узнает, что с ней сотворили, то поймет, не осудит. И хотя она женщина, но он-то для нее первый, и она для него станет всем…
— Любый мой, милый. — Девушка отчаянно бросилась в объятия солдата. — У нас будет все хорошо, все. У нас будут дети. Уедем отсюда, и все забудется. Милый мой, любимый!
…Иржи лежал на топчане, бережно прижимая к себе рукой жену. Любимую жену, что тихо спала на его плече, чмокая пухлыми девичьими губами. А память услужливо показывала ее прокушенную губу, и он снова слышал Настин тяжкий стон, искаженное от сладостной боли лицо. Капрал чувствовал, что он у нее первый, но было еще какое-то смутное подозрение — не такой он и дурак, чтобы девственницу от женщины не отличить.
И тут его пробил холодный пот, за секунду он покрылся мурашками — капрал вспомнил тот забытый русский городок, в который ворвались чехи полтора года тому назад, летом восемнадцатого. И страшные картины предстали перед ними — большевики обобществили всех женщин и девушек, и несколько недель в городе творилась настоящая оргия. Он вспомнил, где видел первый раз Настену — истерзанную, с обезумевшим взглядом.
Тогда Иржи мимолетно пожалел ее и забыл. В руках была винтовка, а впереди война. Но сейчас капрал вспомнил…
— Спи спокойно, радость моя, — чех еле слышно прошептал, прикоснувшись губами к душистым и чистым волосам жены, дурманившим голову словно свежескошенным сеном. — Я у тебя первый, я знаю. Спасибо, любовь моя! А то был сон, страшный кошмарный сон. И он забудется! У нас впереди вся жизнь…
Тайга
— Что ты собираешься делать? — Бокий пристально посмотрел на Мойзеса, который продолжал вертеть в руках белую коробочку с кровавым пятном на откидной крышке.
— Он слишком много знает, этот молодой поляк. Лучше оформить его по первой категории!
— Можно и оформить, товарищ Бокий. Но нам это зачем? Таки незачем. Какой прок от устранения? А на будущее товарищ Рокоссовский может послужить неплохим мостиком к нашему «ключу», раз тот с ним охотно на контакт пошел. А насчет его знания… Да что он знает! У него у самого рыло в пуху. Мы ему в любой момент обвинение можем предъявить — а где ваши два эскадрона, краском? И почему белогвардейский генерал вам не только жизнь оставил, но и отпустил?!
— Ты не верти, скажи прямо!
— Возьмешь его к нам, оформи оперативным сотрудником. Ему деваться некуда, иначе расстреляем. Вот так-то! Меня другое беспокоит, — Мойзес открыл коробочку и пододвинул ее к Бокию. И тут же сказал звенящим от раздражения голосом:
— Что он этим хочет сказать?! Что?!!!
— Не горячись, Лев. Давай сядем и помозгуем, как в тот первый раз, когда ты год назад в пермской больнице лежал.
— Давай подумаем, пара часов у нас есть, сани готовы. А там сваливаем, чую, что цепной пес сорвался и к полуночи на станции будет. Дай папиросу!
— Ты же некурящий?!
— Закуришь тут… От таких подарков!
Бокий достал кожаный портсигар, бережно вытянул оттуда папиросу. С куревом совсем худо — красноармейцам изредка давали махорку, краскомам почаще. О табаке все давно забыли… Кроме ответработников партии и чекистов — спекулянтам ведь до ужаса жить хочется, потому исправно снабжали хорошими папиросами дореволюционного производства, зарубежным трубочным табаком и длинными сигаретками, иногда настоящими сигарами в цветных обертках — интервенты свои войска снабжали прилично, и множество ходового товара осело на черном рынке. А со спекулянтами у советской власти разговор короток — вставай к стенке, гадюка! А если ты человек умный, то сразу поймешь, что к чему, и сам прибежишь куда надо!
— Это орден, иначе быть не может, — первым высказал свое мнение Бокий. — Золотой, эмаль хорошая, в центре барельеф «старика». Кажется, из платины, серебро светлее будет. Дорогая штучка. Номер трехзначный, ого! Сверху красное знамя с соответствующей надписью. Зачем? И так понятно, что наш Ильич в центре. Думаю, что этот орден носит его имя.
— Согласен. Добавлю, что это высшая награда еще не появившегося СССР. Иначе быть не может!
— У «Знамени» счет уже за тысячи пошел, а тут пять сотен. Резонно!
— И сей орден не Фомина, а его цепного пса, что укрылся под именем Шмайсера. Тогда его Путтом звали, а он зачем-то имя своего дружка взял, что пермскую губчека взорвал.
— Для страха, наверное. Или память решил так сохранить, тевтон ведь, что у них в умах творится? Сентиментальные до жестокости.