— Шмуля? Это кто ж у нас тут объявился?
— Да этот, как его, — он смотрит в книжку, — Гершензон.
Вот это да! Доктор медицины — Шмуль? Я тотчас вспоминаю доктора Гершензона, который лечил и меня и моего отца, когда тот заболел где-то на юге желтухой. Отец часто приглашал Гершензонов в гости, а теперь его будут выселять?! Мы круто останавливаемся:
— Слушай, соратник, а ты часом палку не перегибаешь? Сколько я знаю, врач он хороший, в распространении иудейской веры замечен не был. Может, стоит попробовать обратить его в Православие, а? Ты с миссионерами говорил?
Он смотрит на меня удивленно и чуть обиженно:
— Да как же не говорил?! Ведь шесть раз посылал к нему, три раза сам вместе с монахами ходил, и все без толку! Выселять надо и в РКП, прямой дорогой. Такой вредный жиденок!
Я молчу. Он прав, но ведь доктор просто пропадет в РКП. Там и так врачей перебор. Все теплые местечки уже расхватаны. И что он делать будет? Кур разводить?
— Слушай, соратник, а не разрешишь мне с ним поговорить? Он меня, считай, с детства знает. Может, послушает?
Теперь Квартальный секретарь смотрит на меня с недоверчивым любопытством. Но, придя к убеждению, что георгиевский кавалер, «десятитысячник», ветеран двадцать пятого года не может сочувствовать еврею, он кивает головой:
— Иди, соратник, попробуй.
Я звонюсь в знакомую дверь. Молчание. Звоню еще раз. Из-за двери женский голос:
— Доктор Гершензон не принимает.
— Откройте, пожалуйста, я — ваш сосед сверху, Соколов.
После долгой паузы дверь приоткрывается. Оставив детей с Кузьминым и пообещав им мороженого столько, сколько смогут съесть, я вхожу.
Все тот же коридор, в который я столько раз заходил в детстве. Молодая пухлая еврейка смотрит на меня расширившимися глазами. Формы боится? Я снимаю фуражку, и чуть поклонившись, спрашиваю:
— Самуил Аронович у себя?
Она молча кивает и показывает рукой. Я иду в знакомый кабинет, и вижу доктора, постаревшего, поседевшего, но все того же доктора Гершензона, который иногда в детстве давал мне «липовые» справки о болезни, с которыми я шагал вместо гимназии в кино или гулять.
— Здравствуйте, Самуил Аронович. Вы меня не узнаете? Я — Сева, Сева Соколов с третьего этажа. Сын Льва Николаевича.
— Сева?! Ах, мой Бог, Севочка, как хорошо, что Вы решили зайти к старику. Или, не дай Боже, что-то случилось? У Вас кто-то заболел? Но Вы понимаете, я ведь теперь, Севочка, не практикую. Впрочем, посоветовать я конечно могу, но…
— Случилось, Самуил Аронович, случилось. Но не у меня, а у Вас.
Он обмякает и как-то жалобно смотрит на меня, немного наклонив голову, как старая больная птица.
— Самуил Аронович, я случайно узнал, что Вас собираются выселять и отправлять в РКП. Самуил Аронович, но ведь это — смертный приговор. Вы не умеете ничего из того, что нужно там. Вы умеете сеять хлеб?
Он отрицательно мотает головой.
— А разводить скотину? Тоже нет? Самуил Аронович, опомнитесь! Вы окажетесь в одной компании с мелкими уголовниками, местечковой швалью, всякими «шахерами-махерами» и тому подобной нечистью.
— Я могу быть врачом, — он смотрит на меня так, словно я должен подтвердить его слова.
— Да там врачей больше чем надо! И все эти места уже разобраны. Вы можете стать врачом, если попадете в новый РКП, где-нибудь в Сибири или у зырян. Только лучше бы Вам туда не попадать, Самуил Аронович, потому что там верная смерть, только еще быстрее! — я почти кричу, а Гершензон все сильнее съеживается в своем кресле, — Если Вы хотите смерти себе и своей семье, то пусть все идет как идет. Но ведь Вы умный человек, Самуил Аронович! Ну что Вы цепляетесь за эту глупость! Ну, примите Православие и я, лично приструню любого, кто попробует Вас хоть пальцем тронуть.
— А мой сын? Что будет с Моней?
— А что с ним будет?! В институте ему и так, и так не учится, но став православным он может быть фельдшером. А институтской программе и Вы его обучить можете!
— А моя мать?
— Тоже пусть примет Православие.
— Но она его никогда не примет.
— Доктор, доктор, опомнитесь! Вы даже не понимаете, на что себя обрекаете!
Самуил Аронович Выпрямляется в кресле. Он вдруг становится таким, каким был раньше: осанистым, дородным, серьезным. Одно слово — доктор.
— Спасибо Вам, Севочка, что подумали о нас. Но уж лучше мы пойдем той дорогой, которую посылает нам Яхве, чем я, старый человек, буду сейчас посыпать главу пеплом и кричать всем, что пятьдесят лет своей жизни я только и делал, что ошибался!
Я встаю. Он тепло прощается со мной, приглашает вечером на чай. Только этого мне и не хватало: чая с жидом в прикуску.
На лестнице веселый топот. Кузьмин играет с моими «бойцами» во что-то радостное и подвижное. И откуда у них только силы берутся? Увидев меня, они прекращают скакать и квартальный секретарь интересуется «Ну, как?», хотя ответ можно прочитать по моему лицу.
— Делайте своё дело, соратник. Упорствующий…
А в новом ресторане и в самом деле оказалась прекрасная кухня. И отменное мороженое. На следующий день, возвращаясь из академии, я увидел у дома старый обшарпанный пикап с кучей барахла и старуху Гершензон, сидящую на этой куче с видом Юдифи. Доктор стоял рядом, сжимая в руках зонтик, точно пытаясь изобразить какой-нибудь военный приём…
Пойдем, Макс, лифт уже подошел. Впереди нас ждет теплый прием и вкусный обед.
Мы всякую жалость забудем в бою,
Мы змей этих в норах отыщем,
Заплатят они за могилу твою
Бескрайним японским кладбищем!
К. Симонов
Витторио Леоне. Доброволец. 1939 год.
Наша часть формировалась в Палермо. По гвардии Дуче был объявлен приказ. Требовались помощь нашим русским друзьям и единомышленникам. Им сейчас приходилось тяжело — шли жестокие бои на Востоке. Японцы и китайцы лезли, словно взбесившись, и не считаясь ни с какими потерями. Особенно японцы. Этих то понять можно было: сами они в боях участвовали редко, гоня перед собой толпы китайских солдат. Подкрепляя их энтузиазм рисовой водкой и заградительными пулемётами позади шеренг. Поскольку я служил в элитной дивизии «чернорубашечников», то нам иногда говорили больше, чем остальным итальянцам. Иногда даже показывали кинохронику, снятую под пулями отчаянными кинооператорами из русских рот пропаганды. Даже на экране это выглядело жутковато: груды мёртвых тел, самоубийцы-камикадзе, с минами на бамбуковых шестах, беспрерывные цепи наступающих, перемалываемые на жерновах русских укреплений. Резня на Востоке шла жуткая. Если бы не генерал Слащёв, перешедший к активной обороне, русские укрепления просто завалили бы горами мёртвых китайских тел, закрыв сектора обстрела. А отборные японские части прорвались в глубь Сибири и лишили бы наш Союз новейших заводов и богатых ресурсов. Сдача Дальнего Востока была смертельной для нашего нового Союза. Это понимали все, и русский Верховный Правитель, и германский Фюрер, и наш Дуче. Поэтому все старались облегчить ношу русского союзника, чем только могли. Фюрер, например, отдал почти половину своих полугусеничных тягачей, лишая германскую армию мобильности. Часть его транспортной авиации так же в поте лица трудилась на Дальнем Востоке, снабжая обороняющиеся из последних сил части всем необходимым. По темноватым слухам, упорно циркулировавшим в наших войсках, в боях принимали участие и германские добровольцы. Самое главное, что, несмотря на то, что львиная доля ресурсов шла на нужды войны, Верховный Правитель выполнял практически все взятые на себя Союзным договором обязательства. Бесперебойно в Италию поступали топливо, сталь, алюминий, удобрения. Так что, когда был кинут клич: Поможем русским братьям, — откликнулись многие. Причём, очень многие! Добровольцев было столько, что пошли Дуче в Россию всех желающих, итальянским женщинам пришлось бы искать себе мужей за границей…