И что же все-таки хотел сказать ван Леннеп на прошлой неделе, когда ни с того ни с сего объявил, что, мол, еще не грянет новогодний звон двухтысячного года, как русские примутся выдалбливать гору Улахан-Чистай в хребте Черского?
Припадая на каблуки, генерал потащился к лифту. С ван Леннепом можно было говорить только из рабочего кабинета. У лифта толпились оборотни, уже по большей части в своих основных обликах: только что, по приказанию посмирневшего с некоторых пор Аксентовича, они изображали караул морских пехотинцев на проводах Кокаб-заде. Почти все оборотни выглядели осунувшимися и постаревшими, — и то сказать, ведь почти все — после аборта, а вот на службу вышли. Оборотни расступились и почтительно пропустили генерала.
В кабинете горел экран, а с экрана глядело на генерала лицо — увеличенное больше настоящего размера, с растрепанными и слипшимися волосами, словно ван Леннеп только что вылез из моря. Камера показывала кроме лица только шею и плечи, не было сомнений, что по крайней мере на верхней половине тела предиктора не надето ровно ничего.
— Простите, генерал, — не здороваясь, тихо сказало изображение, — я немного отвлекся и развлекся.
Генерал, тоже не здороваясь, кивнул в знак того, что ничего не имеет против.
— Еще до послезавтрашнего вечера ваши сомнения исчезнут: вне зависимости от моих ответов на ваши вопросы. Ваши сомнения в правильности моего прогноза на реставрацию всего лишь пагубно скажутся на вашем здоровье. А оно для государства и для вас лично дороже семи драгоценностей, не так ли?
Ван Леннеп видел не только будущее, он отлично видел и настоящее, ибо много ли усилий требовалось ему на то, чтобы узнать мысли собеседника, скажем, на секунду наперед? Китайское выражение «семь драгоценностей», видимо, должно было вот-вот прийти в голову генералу, ван Леннеп извлек его из будущего и пихнул в настоящее. Генерал несколько обиделся, — насколько это вообще возможно для древнего китайца.
— Вам знакомо название «Ласт ринг»? — продолжил голландец, неестественно нависая над камерой, отчего у Форбса никак не исчезало впечатление, что не то предиктор смотрит на него с потолка, не то он вообще лежит под предиктором.
— Вилла Пушечникова, — тем не менее ответил он.
— Совершенно верно. И еще до окончания нынешнего дня, повторяю, нынешнего дня, вам необходимо эту виллу посетить и побеседовать с ее владельцем.
— А он снизойдет до того, чтобы к нам пожаловать?
— Увы, генерал. К русским писателям принято ходить на поклон. В данном случае на поклон придется лететь. А в противном случае лауреат не позже завтрашнего вечера потребует встречи со мной.
— Простите, не понял вас. Следует ли из этого, что лауреат имеет сообщить мне нечто ценное?
— Он вообще ничего не имеет сообщить и разговаривать с вами не желает, вас ожидает невежливый, неприязненный, холодный и недружественный прием.
— А?..
— Даже более того: будьте готовы к тому, что с вами вообще не станут разговаривать и откажут от дома в самой грубой форме.
— И… надо?..
— Надо, генерал, надо.
Откуда-то снизу на экране появилась женская рука, тоже больше натурального размера, обвила шею предиктора и потянула ее вниз. Предиктор не сделал попытки вырваться, видимо, все, что он хотел сообщить, было уже сказано. Он дотянулся до расположенного выше камеры переключателя, отчего камера в короткое время убедила генерала в худших подозрениях, а именно в том, что предиктор беседовал с ним, лежа на фермерше. Экран погас. Ох уж эти европейцы! Кто, скажите, в странах Востока стал бы заниматься делами и любовью одновременно?
Генерал нажал клавишу. Из воздуха возник О'Хара.
— Соедините меня с Нобелевским лауреатом Пушечниковым. Видимо, возможна будет только телефонная связь.
— Минуту.
Из селектора, вслед за потрескиванием десятка набираемых цифр, послышались гудки вызова. Очень нескоро кто-то в штате Вашингтон удосужился снять трубку.
— Частная резиденция «Ласт ринг», — произнес незнакомый тенор удивительно противного тембра.
— Правительственный вызов. Тридцать пятый сектор УНБ вызывает мистера Пушечникова. Включите аппаратуру против подслушивания.
— Включена круглые сутки. Точней, никогда не выключалась. А у аппарата доверенный секретарь господина Пушечникова. К вашим услугам Мерлин Фейхоев.
— Генерал Форбс желает говорить лично с господином Пушечниковым.
— Господин Пушечников такого генерала не знает.
— Все равно. Вызов УНБ.
В телефоне затрещало, наконец, засветился экран. С него смотрело бесполое совиное лицо — возраст экс-диссидента, ныне прибившегося на секретарскую должность к лауреату, можно было оценивать от тридцати до ста лет, — с возможной погрешностью в любую сторону на любое число таковых. Словом, возраста этот Мерлин не имел. Кажется, от злоупотребления гормональными впрыскиваниями. Автобиографический роман «Я, опущенный» принес экс-диссиденту не меньше миллиона, но впрыскивать себе гормоны он так и не прекратил. Как следствие — мерзкий голос, резавший слух Форбса.
— Господин Пушечников может принять вас завтра, если вы прибудете в его резиденцию сегодня, — наконец изрек Фейхоев. — Хотите побеседовать — милости просим. Русская душа господина Пушечникова так рассудила. А она для вас, американцев, — потемки. — Экран погас, в трубке послышались короткие гудки. О'Хара начал набирать номер снова.
— Не надо, О'Хара. Придется лететь. Готовьте мне самолет. Вызовите Ямагути, полетит с нами. Свяжитесь с Тутуилой — пусть обеспечит летную погоду.
…Горные кряжи Колорадо, просторы Вайоминга и Айдахо проскользили под крыльями самолетика Форбса и остались позади. За ними последовали леса штата Вашингтон, и в самом конце их, почти уже у Тихого океана, донесся с окраины национального парка Олимпик мелодичный пеленг, — звучала какая-то странная мелодия, что-то вроде «Боевого гимна республики» в пентатонной гамме. «Хоть что-то человеческое», — подумал Форбс, понимая под человеческим — китайское. Аэродром частного владения «Ласт ринг» был готов принять самолет. И на том спасибо: хоть не «отказали в самой грубой форме», как обещал предиктор. Самолетик сделал круг над парком и почти вертикально пошел на посадку. Через иллюминатор Форбс увидел что-то непонятное: в огромный неправильный четырехугольник пушечниковских владений, отрезанный от прочего мира полосой безлесья, было вписано почти столь же огромное кольцо, точней, много колец, вложенных одно в другое и больше всего напоминавшее мишень для стрельбы. «Это еще что такое?» — успел подумать генерал, но тут шасси коснулось бетона, самолет тряхнуло — и полет окончился. Пока что благополучно.
Первое, что бросилось в дальнозоркие глаза генерала, было дуло зенитного орудия. Смотрело это дуло прямо на Форбса, а раньше, видимо, следило за посадкой самолета и готово было дать залп в любой миг. Не очень старой модели было орудие, — страшно подумать, сколько оно стоит в твердой валюте. Но валюты у здешнего хозяина было, видимо, достаточно. Вдоль взлетной полосы тянулись бараки, за ними шли двадцатифутовые заборы с колючей проволокой, с громадными прожекторами, с вышками, — хотя, кажется, пустыми. За посадкой самолета следило, видимо, лишь первое орудие. Но генералу и на него смотреть было неприятно. Как неприятен был и весь этот вылет из уютных скалистых гор, и вся инструкция предиктора казалась очень несерьезной. Сам-то предиктор никуда не полетел, забавляется там со своей заблудшей… трактористкой.
— Добро пожаловать в «Ласт ринг», — с ужасающим произношением сказал динамик, но голос был знакомым, это был подлинный голос «ястреба» Пушечникова. Форбс понял, что говорить придется по-русски — да и то, если лауреат вообще удостоит его беседы.
Над аэродромом кружили редкие мартовские снежинки. Дверь наиболее закопченного барака отворилась, сгорбленная фигура высунулась из него и как будто приветливо помахала рукой. Генерал сделал шаг в сторону барака — тут же вспыхнули дополнительные мощные прожекторы, с ближайших вышек затарахтели короткие автоматные очереди, разнесся оглушительный собачий лай — правда, ни собак, ни автоматных пуль генерал поблизости не ощутил. В воздухе всего лишь повисли выплевываемые динамиками отборные, хотя и однообразные русские ругательства, никакого смысла, кажется, не имевшие. Человек из барака, ни на что не обращая внимания, пролез под проволокой — тоже, оказывается, бутафорской, — прыгнул на бетон и наполеоновской походкой направился к самолету. Гости не двигались: высокий, сухой, немигающий Форбс, тоже высокий, но ссутулившийся и неприметный О'Хара, и — как полная им противоположность маленький, независимый, не отверзающий очей ради такого пустяка, как созерцание липового концлагеря, японский медиум.