Ознакомительная версия.
— Бить! — взвизгнул Иван Агафонович. — Нужна наковальня и молоток! Надо что-то приспособить! Есть здесь хоть что-нибудь железное?!
Под ногами нашёлся точильный брусок — завалялся с лета. Положили иглу, били лезвием ножа, то по игле, то по замёрзшим пальцам. Возница смотрел дико, как на буйнопомешанных…
Буран прекратился так же внезапно, как начался. Ветер взвизгнул в последний раз и стих. В глухом безмолвии, в неподвижном воздухе медленно кружились, опускаясь на землю, последние снежинки. Лошади принялись с фырканьем отряхиваться, они оживились и повеселели.
— Ба-а! — потрясённо пробормотал возница. — Шесть десятков прожил — не слыхал о таком хитром колдовстве! Что же, любую непогоду можно вот этак ножом изрубить?
— Нет, — пробормотал Роман Григорьевич, чувствуя знакомую уже нездоровую усталость. — Только нынешнюю. Сам же сказал — наворожили её… Что же ты ждёшь, дорогу не ищешь? — он понял, что сейчас неминуемо заснёт и замёрзнет.
— И верно! — спохватился Хромый, вылез из саней, увязая в снегу взгромоздился на пригорок. — Ох ты батюшки, куды нас занесло! Экий фортель! Эко закружились! Ведь в другую сторону ехали-то, на Омёт своротили! Вон он, Омёт, за тем лесочком. Вертаться, стало быть, надо. Успеть бы по свету…
— Не надо вертаться! — в один голос взвыли господа. — Едем немедленно в Омёт, греться!
Вот так и вышло, что занесло их на ночь глядя в это дурное сельцо. Трудно сказать, случайностью это было, или новой каверзой Бессмертного?
Два десятка плохоньких избёнок в одну улицу — навозные кучи чуть не под окнами, перед каждой дверью наледи помоев, у сараев провалены крыши, плетни дырявые. Осенняя грязь на дороге замёрзла глубокими колеями — даже снегом не выровняло; в колеях солома — везли, трусили. Маленькая византийская церковка на холме — купол прочернел от сырости и старости. Под холмом кладбище — кресты покосились, повалились, холмы будто разворошены. И тишина глухая — хоть бы собака где взлаяла на чужих. Но нет, будто вымерло всё, только огоньки свечей стали появляться в крошечных оконцах по вечернему времени… Таков он оказался — Омёт.
Эх, им бы сразу насторожиться, как приметили те кресты да удивились молчанию собак! Но очень уж хотелось в тепло…
Постучались в дом, показавшийся чуть почище и побогаче остальных — с шатровой крышей и завалинкой из кирпича.
— А кого лешие на ночь глядя несут? — прорычало из-за двери.
Открыл мужик лет сорока, тощий, всклокоченный, бородёнка заплёвана подсолнечной шелухой — зато хорошо одетый и новых валенках. Увидел господ — принялся кланяться. Оказалось, староста.
В тёмных захламлённых сенцах под ноги метнулась кикиморка, хозяин пнул валенком: «Пшла, окаянная! Развелось — житья нет!». В избе было жарко натоплено, пахло кислым. По земляном полу голым задом елозило дитя, ещё сколько-то притаились на полатях — забоялись чужих. Три худые злые бабы толклись у печи, мешая друг другу и тихо переругиваясь. За печью шуршали тараканы. На широкой лавке, укрытый до самого носа облезлой овчиной, лежал и хрипел старый дед — может, помирал уже, может, просто спал. Рядом в плетёной корзине копошилась курица. Всюду валялось нечистое тряпьё и солома, из бревенчатых стен торчала пакля, в щели дуло. Из-под веника выглядывал мохнатый, перепачканный в муке клетник, строил гадкие рожи.
Иван Агафонович, прежде в деревенских избах не бывавший (постоялые дворы не в счёт), сперва вообразил, что наблюдает типичную картину народной жизни, но изменил мнение, когда каторжник за спиной шепнул с осуждением: «Ну, чисто берлога! Присесть и то негде!»
А Титу Ардалионовичу это безотрадное зрелище вдруг навеяло приятные воспоминания из детства. Тогда они проводили лето в маленьком дедушкином именьице, и мать как-то взяла его навестить после родов бывшую свою горничную, удачно выданную замуж за красавца-кузнеца.
Там тоже была изба, и не сказать, что богатая, и народу в ней обитало, как показалось маленькому Титушке, великое множество. Но стены сложены были из янтарных брёвен, пол выскоблен до белизны и устлан полосатыми домоткаными дорожками, на оконце белели занавески и алели гераниумы, стол украшала скатерть, вышитая крестом, под потолком на длинных полках-воронцах розовела круглыми боками чистая глиняная посуда. В берестяной люльке качался младенец, тоже розовый. Старшие дети (не горничной, а ятровки[61] её) бегали хоть и бесштанные да босые, зато в стираных рубашках и причёсанные гребнем. И пахло в той избе тёплым хлебом, свежими яблоками и борщом… «Ведь один народ, одна страна — отчего же живут так по-разному?» — задался философским вопросом Удальцев.
Романа Григорьевича же беспокоили вопросы более практического свойства: где тут можно расположиться, да как бы так исхитриться, чтобы не нахватать вшей или блох?
— Тесно у нас, господа хорошие, ох, тесно, — сокрушённо закивал хозяин, будто прочитав его мысли. — Семеро по лавкам — точно про нас сказано… Но таким важным гостям мы завсегда рады, уж сумеем угодить. Проходите, господа, вот туточки вас разместим, в лучшем виде ночуете!
Оказалось, в избе имеется ещё одно помещение, теснее первого, но выгодно отличающееся если не чистотой, то вполовину меньшей захламлённостью. Пожалуй, это была хозяйская спальня — из обстановки имелась лишь широченная городская кровать под лоскутным покрывалом, да длинный сундук, покрытый большим круглым половиком — никакая другая мебель здесь просто не могла поместиться. Пол тоже был земляной, но застелен старым одеялом. Другое одеяло — маленькое, детское висело на окне, чтоб не дуло. От одеял пахло несвежим. В углу имелось поганое ведро.
— Туточки, господа, отдыхайте на мягоньком, — ворковал хозяин. — А я девке велю — ужин вам соберёт… Дочка! А ну, обслужи гостей… — крикнул он уже с порога, и затворил за собой скрипучую перекошенную дверь.
— Я так мыслю, ужинать нам тут ничего окромя хлеба не надо, — зашептал каторжный, едва они остались одни. — Оно, конечно, жрать охота, да больно уж нечисто живут. А по весне у них тут, в Омёте, трое от холеры померло — далеко ли до беды?
Близко была беда, ох, близко! Да только совсем другая, непредвиденная…
Она вошла, держа в руках горшок с кашей и большой краюхой хлеба, пристроенной сверху — невысокая, худая, закутанная в рваный плат. Лица не показывала — смотрела в пол. Поставила ношу на сундук, прошелестела чуть слышно:
— Откушайте, господа, чем боги послали, — и тенью выскользнула вон, никто на неё внимания не обратил.
Вняв совету бывалого человека, съели хлеб, а кашу не тронули, составили горшок на пол. Хоть и стемнело на улице, время было не позднее. Но от нечего делать устроились спать: господа втроём поперёк хозяйской кровати, мужик на сундуке. Заснули быстро, все, кроме Романа Григорьевича. Вот ведь странность — в санях глаза слипались, боялся задремать — а в тепле да на постели сон как рукой сняло. И на душе возникла не то тревога, не то просто тоска.
Ознакомительная версия.