Ричард Кнаак
Летучий Голландец
Казалось, он слышал, как о борт корабля бьются волны.
Звук был иллюзорным, но возникал ли он в мозгу, или сам корабль порождал его, сказать было трудно. Уже давно он перестал доверять собственным чувствам.
Впереди расстилалась пустота, почти как та, что таилась за ними, и под ними, и над ними. Лишь несколько обрывков материи — редкостное явление — позволяли хоть как-то привязать корабль в пространстве, как будто здесь был смысл что-то к чему-то привязывать.
Доски палубы скрипят от старости. Он мог лишь догадываться, сколько времени плавает этот корабль. Огромный призрачный трехмачтовик, который он окрестил «Отчаяние», бороздил неведомые волны этой тюрьмы, этой пустыни, являясь то в одном, то в другом обличье, задолго до того, как он стал капитаном.
Лишайник и мох, которые как саван окутывали корабль, не менялись, хотя множество поколений этих созданий должно было вырасти и рассыпаться в прах. И обшивка длинного темного тела корабля тоже должна была давным-давно сгнить.
Однако и скрипящие доски, и вечный лишайник, как и все на этом зловещем судне, были только декорацией. Они не открывали, а лишь намекали на правду.
Господи, конечно, он знал, что это его мозг вызвал к жизни именно это обличье корабля — тот был совсем иным, когда его впервые швырнули на палубу. Но ощущение древности все равно было, тут внешность ни при чем. Может, корабль был здесь всегда, с самого Начала, меняясь вместе с мыслями других таких же узников. Может, он будет здесь и в Конце.
Он очень боялся, что тогда он и сам все еще будет здесь.
Если до него были другие, то они как-то выбрались, нашли что-то, что словно все время от него ускользает. Похоже, что это создание, несущее его сквозь пустоту, навеки сохранит свою форму и навеки он будет его капитаном.
Паруса натянулись, будто наполненные страшным ветром, но на самом деле не было даже легкого бриза. Еще одна иллюзия. Иногда он представлял, что и весь корабль, а может, и весь этот ад — лишь плод его воображения. К несчастью, он знал, что тюрьма его очень реальна.
Он поднял глаза к бочке на мачте. Как и везде на судне, там было пусто. Он — капитан без команды. Моргнув несколько раз, он перевел взгляд к штурвалу, который его единственный спутник вертел то вправо, то влево, невзирая на то что их курс определял только сам корабль.
Его заметили. «Какие будут приказания, капитан?»
Голос настоящий, голос истинного моряка. Фило поднял голову и встретил взгляд своего капитана одним глазом. Голова его напоминала голову попугая, но это его не тревожило. Любой капитан был бы рад такому хорошему, дельному старшему помощнику, пусть даже он — всего лишь андроид-аниматрон, штука из железа и шестеренок, найденная в одном давно погибшем мире.
Наверное, только из-за Фило у Голландца еще сохранилась тень здравого смысла.
Хотя они и прожили столько времени вместе, Голландец иногда задумывался, что же видит андроид, когда смотрит на него. Видит ли Фило высокую, мрачную фигуру, бледное, чисто выбритое лицо, про которое лучше не скажешь, как иссеченное непогодой? Видит ли он черные седеющие волосы, так и норовящие вылезти из-под широкополой шляпы, видит ли серый плащ и такую же серую одежду под ним? И что самое важное, Голландца беспокоило, видят ли искусственные глаза первого помощника, как мало жизни осталось в этой скорлупе физического тела, какой загнанный взгляд у этих темных — совсем без зрачков — глаз. Видит ли он, что грубая кожа — лишь маска, скрывающая пустоту, даже более глубокую, чем пустота, по которой дрейфует «Отчаяние».
Попугай все ждал приказа. Голландец покачал годовой, не желая снова притворяться, что они меняют курс.
Корабль будет плыть куда хочет, невзирая на его желания.
Иногда он отдавал приказы, просто чтобы чем-то заняться. Ему ведь совсем нечего делать. Бумаги было мало, и судовой журнал он вел в голове. Однако дневник требовался только в тех случаях, когда он ступал на землю. И в конце-то концов, что мог сказать он такого, чего раньше не говорил уже тысячу раз?
Голландец подумал было спуститься вниз, да вроде повода нет. Спать он не мог, только отдыхать. Он не ел, во всяком случае, здесь. Единственное, что он мог — это пить, а стоящей выпивки нет и в помине. Только бочонок с водой, вечно полный бочонок — внизу в трюме. Этот бочонок Голландец ненавидел, чувствуя в глубине души, что его полнота — насмешка над самим его существованием. Хоть бы одну бутылку чего-нибудь покрепче, чтобы забыть, пусть на минуту, почему он здесь.
Но забыть невозможно. Голоса никогда не позволят. В них постоянное напоминание о том, что он сделал и сделает снова. Холодный страх шевельнулся в сердце. Он пытался похоронить воспоминания, но и это невозможно. Не мог он забыть, что убил тысячу миров.
Корабль заскрипел, и раздутые паруса изменили форму — верный знак, что меняется курс. Лини сдвинулись, сам собой повернулся штурвал. Голландец взглянул на первого помощника. Тот пожал плечами, совсем как обычный человек.
Ничего нельзя сделать. За все это время… если здесь как-то можно определить понятие времени… капитан научился понимать, что будет дальше. Всегда одно и то же.
— Что-то надвигается, — сказал Фило.
Его программа позволяла по-разному реагировать на ситуацию — результат усилий Голландца. Но на каком-то этапе у Фило появилось что-то вроде чутья. Из-за этого капитану он казался почти человеком.
Сначала появилось жужжание. Оно обволокло его, как мириады насекомых, роящихся на палубе. Чисто рефлекторно он стал отбиваться, хотя и знал, что не может ни дотронуться до них, ни заставить замолчать. Жужжание сразу превратилось в шепот, сначала неразличимый, но с каждым его вздохом становящийся все более отчетливым. Голосов было много. Иногда ему казалось, что он слышал голоса всех когда-либо живших людей и всех тех, что еще будут жить.
Раньше, чем ему хотелось, Голландец начал различать уже каждое слово, хотя все они говорили разом. Он слышал каждого. Говорили о мелочах и о вещах очень важных. От всего этого у него на глазах выступали слезы, эгоистичные слезы, как ему казалось. Его окружали миллиарды жизней, но он не мог ни коснуться их, ни заговорить с ними.
Иногда это были мелкие жалобы мелких умов.
Марисса сказала, что эти люди переехали к нам, в дом в конце улицы. Знаешь, что я тебе скажу, не желаю я, чтобы они тут жили рядом с нами…
В некоторых звучало приятное воспоминание о том хорошем, что дает жизнь.
И с любовью к своим детям поэт Майкл Хоторн стал говорить о нашей собственной любви.