Я до сих пор отчетливо помню, как все было. Как мы стояли неровными, ломаными шеренгами на перроне обычных пригородных монопоездов. В сущности, пока даже не шеренги, просто выровненная толпа.
Весело стояли, вольно. Разномастно одетые, еще не подстриженные под общую гребенку, с рюкзаками, откуда-то взявшимися вещмешками времен, наверное, Большого переселения, и даже совсем штатскими, аляповато — туристическими чемоданами с антиграв — ручками…
Светило солнце, очень ярко светило солнце, день выдался вообще замечательный, уже теплый, но еще не жаркий. Весна… Не ее журчащее начало, когда снег тает на дневном припеке и сливается в звонкие ручейки, а более поздняя пора, когда распускаются почки и молодая, свежая зелень пахнет терпко и оглушительно.
Любовь, надежда, сладкое томление, беспричинная радость, горячий шорох поцелуйчиков в сумерках — многое чувствовалось в этих весенних благоуханиях.
Уж никак не война — это точно…
И еще пахло по-особому, по-железнодорожному, помню я. И стеклянно — блестящий монорельс убегал к горизонту, как дорога к неведомому. Он очень ярко блестел на солнце — этот рельс, годами полируемый пневмоподушками поездов…
Я первый раз ехал на фронт, мы все ехали первый раз, три только что сформированные роты волонтеров. Впоследствии, Отдельный Добровольческий Волонтерский полк, еще позже — Вторая Волонтерская дивизия имени Заваришина.
Впрочем, тогда еще и фронта не было как такового. Полупартизанские, набранные с бору по сосенке группировки желто — зеленых с планеты Тай — бей, только недавно высадились на дальнем, почти неосвоенном конце единственного материка Усть-Ордынки. Они продвигались вперед осторожно, с опаской, словно еще до конца не веря, что некогда могучая Россия (потом — просто сильная, потом — просто страна) окончательно развалилась и даже бросила на произвол судьбы собственную колонию…
Странное было состояние, часто вспоминал я потом. Даже приподнятое какое-то. Такое восхитительное чувство оторванности от всего прежнего, как будто старая, рутинная жизнь кончилась окончательно и бесповоротно, а впереди — неведомое, грозное, яркое… Почти все были молодыми, мальчишки, в основном, лет восемнадцать — двадцать пять. Шутили, дурачились, играли в строевую дисциплину. Те немногие, кому удалось послужить в армии, матерно делились опытом. Страха почти ни у кого не было.
Вот во второй раз, когда я полгода спустя возвращался на фронт после ранения, мне уже было страшно. Вообще, возникло мрачное ощущение, что это моя последняя дорога туда. Я даже принял его за предчувствие… И в третий, и в четвертый раз — страх потом всегда присутствовал, только загнанный куда-то глубоко, в подсознание. Страх не мешал чувствовать себя боевым, обстрелянным ветераном, которому сам черт не брат, а товарищ и друг, и, наверное, выглядеть таковым в глазах окружающих… Но оставался…
А тогда — нет, еще не было!
Сами проводы закончились перед вокзалом, именно там, на площади, сыграли лихую, рвущую душу «Славянку», толкнули пару коротких речей и дали пять минут на прощание с родными. Но тоже как-то не ощущалось, что это всерьез, хотя были и слезы, и напутствия, и всхлипывания матерей, и тревожная скороговорка девушек.
Может, мне так казалось, потому что меня некому было провожать? Та, из-за которой я записался в добровольцы с четвертого курса исторического факультета, естественно, не пришла, даже не подумала об этом, наверное. А мать с отцом были далеко, они еще не знали, что их неразумное чадушко подалось от любовной тоски на войну. Видите ли, одна дуреха с красивыми ресницами перестала обращать внимание на его серые глаза, средний рост и не слишком волевой подбородок, а растаяла от ярко выраженного самца, ростом под потолок, со жгуче — карими очами и твердыми, словно оскал Щелкунчика, челюстями…
Как ее звали, кстати? Да, Ира, Ирина… Ирочка Ермакова, моя любовь, как тогда казалось, до гробовой доски…
Теперь вспоминается только голубой блеск из — под ресниц и светлый локон, косо спадающий на белый лоб. Осталось ощущение, что вся она была какая-то беленькая, словно светившаяся чистотой. Белочка… Сейчас кажется, встретил бы на улице — не узнал…
На перроне, помню, нам раздали первое оружие. О бронекостюмах никто, конечно, не заикался, мы, сугубо штатские, еще слабо представляли себе, что это такое. Поэтому удовольствовались старыми «калашами», поясными подсумками кассет с плазменно — разрывными и бронебойными наполнителями и отдельно вибро — штыками, втыкающимися в твердое дерево, как в масло. Один комплект — на трех человек, оружия, сказали нам, катастрофически не хватает. Ребята шутили — один будет стрелять, второй — кассеты подтаскивать, а третий, самый зверь, — со штыком в засаде…
В моей тройке оказались Саня Серов, с которым мы вместе мыкали студенческие радости на факультете и вместе же записались, и Леха Заваришин, щупленький, белобрысенький, быстрый жестами и хохластый, как птица. Серов учился с ним в одной школе, окликнул, так он к нам и прибился.
В нашей тройке Сашка тогда просто выклянчил себе автомат, мол, поймите, мужики, хочу попробовать, что это такое, носить оружие, когда-нибудь книгу собираюсь писать. Не для себя, для искусства прошу! Уступите!
Заваришину по жребию достался штык — нож. А я так и остался с пустыми руками, больше переживая крушение половых надежд, чем собственную немилитаризованность.
Серов, змей ехидный, вооруженный, предлагал, правда, поносить за ним подсумок с кассетами.
«А ботинки тебе не почистить? А сопли не вытереть? А то могу, не стесняйся! Понятно, когда один с автоматом, второй — прислуга за все… Ты, Серый, теперь человек с ружьем, вот и мыкайся сам с боеприпасами…» Потом подошел обычный поезд, и мы начали в него грузиться. Непривычная публика для весеннего перрона — мальчишки с автоматами, а не тетки с кошелками и не дядьки — дачники.
Так все и началось для меня…
Что еще?
Да, ребята из моей тройки! Саня Серов погиб почти сразу, через три или четыре дня. Тех, у кого оказалось оружие, сразу бросили в бой. Бронепехота желто — зеленых буквально втоптала в землю наших, с их старенькими автоматиками и самодельным подобием огнеотражающих панцирей. Не повезло мужикам, попали с места в карьер на первое, крупное сражение этой планетарной войны у сопки Медвежьей…
А Леха погиб полгода спустя. Во время диверсионного рейда взорвал сам себя вместе с вражеским складом боеприпасов и рембазой для МП — танков. Из роты охраны желто — зеленых, по слухам, выжили только несколько человек, и те — ненадолго. После этого случая наша Вторая Волонтерская стала имени Заваришина…