Потом поймал удивленный взгляд какого-то бойца. Сплюнул еще раз и вспомнил, как того зовут:
— Рядовой Сергеенок!
— Я, товарищ командир взвода!
— Зубы чистил? — сплюнул Кондрашов еще раз.
— Так война же… — растерянно сказал Сергеенок.
— Сергеенок… Мы к вечеру в Берлине будем, а у тебя зубы не чищены! Позор!
— Я… Сейчас я, почищу…
Сергеенок засуетился, доставая свои мыльно-рыльные принадлежности.
А лейтенант набрал воды в ладони и с наслаждением умылся, подумав: 'Эх… В душ бы сейчас не мешало…'
Потом он пошел по траншее, проверяя взвод. Бойцы пристроились в своих ячейках, прячась от дождя под плащ-палатками. Кто-то курил. Кто-то, накрывшись, спешно черкал карандашом по бумаге. Кто-то торопливо ел тушенку. Кто-то беспрерывно травил байки. Кто-то что-то бормотал под нос. Кто-то вертел в пальцах патрон. Кто-то все время поправлял зеленую каску, сползающую на лоб.
Но у всех у них были одинаковые глаза. По этим глазам было видно, что бойцы где-то не здесь. Они словно не замечали лейтенанта Кондрашова, одновременно кивая ему. Таких глаз Кондрашов не видел еще ни разу. Здесь и не здесь. Сейчас и вчера. Вдруг, Кондрашову подумалось, что нельзя вспоминать вчера, что надо быть завтра, и тогда ты…
Додумать эту мысль он не успел. Потому что взлетели, зашипев, три красные ракеты.
И ад начался…
Где-то в далеком тылу громыхнули гаубицы и первые снаряды начавшегося дня взорвали землю на немецких позициях. Грохот был такой, что дождь стал сильнее. Или это только показалось?
Взвод Кондрашова, оскальзываясь, падая и утопая в жидкой грязи, рванул в атаку. Рванул — громко сказано. Люди больше падали, чем бежали.
И лейтенант Кондрашов, и сержант Пономарев кричали:
— Вперед, вперед, вперед! — пытаясь подстегнуть бойцов, но проклятая грязь Приладожья, жадно чавкая, буквально засасывала сапоги. Каждый шаг давался все с большим и большим трудом. И кругом воронки — свежие и уже подзатянувшиеся. Кругом тела — русские и немецкие вповалку. Кругом груды железа — изогнутого и изорванного чудовищем по имени 'Война'.
Взгляд Кондрашова словно раздвоился. Один взгляд видел, что они уже добрались до неглубокой ложбинки у речки, и что сейчас они будут в мертвой зоне для пулеметов, но останавливаться там нельзя, потому что у немцев есть еще и минометы. А для них мертвая зона — это все, что находится в зоне поражения. А другой взгляд был каким-то не настоящим — словно безумный киномеханик, дергая ленту, показывает не всю фильму, а лишь кадры из нее.
Вот из земли торчит штык. Какой-то боец не замечает его, спотыкается и плашмя, разбрызгивая грязь, шлепается на землю. Другой пытается на ходу отцепить от полы шинели кусок колючей проволоки. Третий, схватив винтовку словно ребенка, очумелым зайцем перепрыгивает небольшую воронку.
Взвод сбежал — нет — свалился и скатился в ложбинку. Шинели, лица, автоматы — все было одного цвета — черно-коричневого.
Кондрашов неожиданно заметил, что вспотел. 'А вроде и не жарко', попытался удивиться он. Но удивляться было некогда.
— Взвод! За мной!
Надо было спешить. Пока боги войны забирают свою кровавую гекатомбу, пока гаубицы бьют — надо подобраться как можно ближе. И когда батальон вместе с ротой Смехова поднимется в атаку, неожиданно ударить немцам почти во фланг.
От взрывов огромных гаубичных снарядов дрожала земля. Осколки уже свистели над головами. Кондрашов очень надеялся, что пушкари не собьют свой прицел и к ним не прилетит подарочек от своих же.
С каждым шагом грохот приближался. Именно поэтому хлопок противопехотной мины остался сначала незамеченным…
***
— И все-таки, Николай Александрович, я бы рекомендовал перенести штаб в более безопасное место.
Генерал-майор Николай Александрович Гаген тяжело посмотрел на своего начальника штаба:
— Здесь веселее. Пули свистят, да и музыканты концерты дают. И давайте эту тему более не поднимать. Я не для того генерал, чтобы по тылам отсиживаться.
'Музыкантами' здесь, под Синявинскими высотами, называли немецкие бомбардировщики 'Юнкерсы-87'. За душераздирающий вой сирен, которые немцы включали, когда падали в пикирование.
Гаген распахнул полог, закрывавший вход в блиндаж.
— Разведку ко мне!
Командир четвертого гвардейского стрелкового корпуса был зол. Зол на командование фронта, на немцев и, конечно же, на себя.
С момента вступления гвардейцев в бой ситуация не улучшилась. Продвинувшись вперед на восемнадцать километров, бойцы восьмой армии и корпуса Гагена — остановились. Нет, они не отступали и не лежали в окопах. Они шли в атаку за атакой, уничтожая немцев, но те, словно лернейская гидра, отращивали и отращивали новые ядовитые головы. Самое обидное, что никак не могли взять нормальных пленных.
Гагена это здорово расстраивало. Он, профессиональный военный, понимал, что без разведданных он слеп и глух.
Это он понял еще на Первой мировой. Четырнадцатого января шестнадцатого года в чине прапорщика Николай Гаген, был уже на передовых позициях в районе сёл Барановичи и Ляховичи в составе Галицкого полка пятой пехотной дивизии Западного фронта. Провоевал там два месяца. А в марте был отравлен немецкой газовой атакой, контужен и оказался в госпитале в Москве, потом под Самарой. В конце июня побывал дома, а в июле вернулся в полк. В декабре он приехал в отпуск уже ротным командиром.
Весь пламенный семнадцатый год прошёл на фронте. В ноябре получил чин штабс-капитана, а в декабре был выбран адъютантом дивизии, по-современному, начальником штаба. Положение на фронте было тяжёлое, армия разваливалась на глазах. Но пятая дивизия дралась, хотя и отступала. И в феврале вместе со всем штабом попал в плен. Год Гаген провел в плену. Лагерь для военнопленных стал для него школой мужества и школой ненависти. К немцам, державшим русских военнопленных в ужасающих условиях. Сам немец, сын Александра Гагена и внук Карла Гагена, будущий генерал РККА, считал себя, в первую очередь, русским.
А после плена вернулся домой, в ставшее родным село Промзино Симбирской губернии. Революция пощадила семью управляющего имением графа Рибопьера, но лишила их дома. Несколько месяцев Николай отдыхал, восстанавливая здоровье, а потом пошел на службу. Негоже молодому, в девятнадцатом ему, бывшему штабс-капитану, исполнилось двадцать четыре, сидеть на шее родителей в съемной квартире.
Поработав пару недель в народном образовании, вернулся к привычной стезе. Ушел в Красную армию. Поступил в Краснознамённую пехотную школу. Командовал взводом, ротой, потом батальоном. Но душа, отравленная войной, тосковала. Как-то он написал своей сестре Зое: 'Празднуем вовсю, а на душе тоскливо. Шестого ноября вечером были орудийные выстрелы. Седьмого утром — народ и хождение по городу. Затем начались концерты, митинги, спектакли и прочее. Около старого памятника выстроили оригинальный памятник-пирамиду. Наши курсанты после призыва одного из ораторов согласились выгрузить с парохода двадцать пять тысяч пудов хлеба: работа тяжёлая, но работали хорошо… Восьмого вечером был у нас на курсах концерт-митинг и спектакль. Прошёл скучновато. Сегодня вечером пойду смотреть с курсами в театр 'На дне'…'.