«Ах! Всё возвращается! Всё возвращается! На второе всегда было чтение, своего рода проповедь или нравоучительная притча! Как же я ненавидел свою очередь выполнять данную обязанность, не столько потому, что я так уж плохо читал, сколько из-за того, что это означало, что я буду голодать ещё некоторое время, пока мне не будет позволено поспешно проглотить холодные объедки, прежде чем мчаться за остальными…»
Настоятель поднялся и заговорил тонким, но звучным голосом, и жесты его были такие же, как у Альбериха — и, как сию же минуту понял Хенкин, таким же был его рост. Альберих был чрезвычайно высок. Однако вместо ожидаемой молитвы он произнёс иное.
— Братия! Воспитанники! Сегодня мы наблюдаем уникальное событие. Мы разделяем нашу трапезу с бывшим учеником. Спасаясь от беспорядка мира, он воссоединился с нами в нашем месте тихого собрания. Я прошу вас всех поприветствовать Хенкина Варша.
Он повернул голову в сторону Хенкина, но тень, отбрасываемая капюшоном, была столь глубока, что ни единой чёрточки лица не было видно. В недоумении Хенкин сделал то, что сделал бы дома: поднялся со стула, неловко поклонился — сначала настоятелю, затем — основной части зала — и вернулся на своё место.
Видимо более ничего не ожидалось, поэтому настоятель начал нараспев произносить первые слова молитвы. Мгновенно столовую заполнили звуки жевания, прихлёбывания и глотания, словно огромное помещение оказалось заполнено прожорливыми кабанами, неспособными ни на что, кроме визга. К своему собственному удивлению — рагу выглядело и пахло даже ещё более неаппетитно, чем он ожидал — Хенкин обнаружил, что и сам набросился на еду с не меньшей жадностью. Она, конечно, могла быть пресной и без запаха, не говоря уж о том, что почти остыла, но всё-таки наполняла приятной тяжестью пустой желудок, благо долгий путь из Шраммеля породил в нём дьявольский голод.
Дождавшись, когда была проглочена пища, которой с ходу жадно набили рот, мальчик у кафедры возвысил свой голос. Хенкину не удалось поймать его вводные слова, ибо он с чавканьем яростно сражался с очередным чёрствым куском хлеба…
«Кстати говоря, о пропущенных словах: та молитва. Она включает в себя имя, которое я никак не мог вспомнить, как раз сейчас оно будет произнесено… вот сейчас…»
Совсем запутавшись, он встряхнул головой. Он не услышал его.
По крайней мере, уже не имело значения, что он пропустил название читаемого произведения. Он узнал первые строчки, бесчисленное количество раз слыша их ранее, да и читая тоже.
— «Дитя ненависти», — прошептал он беззвучно. — Да, несомненно.
Он успокоился, чтобы послушать старую притчу, не уверенный, слышал ли он её вживе, или это память подсовывала ему в уши столь знакомые слова.
— В далёком прошлом, в одной из провинций Бретоннии правил благородный граф по имени Бенуа, коего прозывали «Оргюль», Гордец, за неимоверное тщеславие. Это было его стремлением — торить свой собственный путь во всех делах, а так как он был сильным человеком, крупным телом и щедро одарённым природой, редки были времена, когда разочарование постигало его. Никто, однако, не может противостоять смерти: и случилось так, что его жена, которую он — в своей, конечно, манере — возможно даже любил, умерла при родах их первого ребёнка, а вскоре и дитя последовало за ней.
Обезумевший от ярости и печали, пошёл он по сёлам и городам своей земли, попрошайничая или крадя себе еду, спал в канавах и сараях, пока прохожие не стали смотреть на него, как на обычного бродягу.
И вышло так, что одним вечером он встретил женщину исключительной красоты, что кормила гусей у реки, когда две луны были полны. Сражённый её сочувствием, он раскрыл себя, сказав: «Я граф Бенуа, твой господин и хозяин. Моя жена умерла. И теперь я выбираю тебя моей новой супругой и, чтобы скрепить соглашение, я возьму тебя прямо сейчас». Хоть видел граф отражение своё в лужах, из которых пил, и тем самым знал, насколько он был грязен и неопрятен, но он привык везде торить свой собственный путь.
Однако прекраснейшая из женщин, которую звали Иветт, была сведуща в тайных знаниях. Она поняла, что он не давал пустых обещаний. И сделав реверанс, она произнесла ему в ответ: «Мой господин — это честь для меня и моей семьи. Но брать меня сейчас вы не должны. Это Ночь Жестоких Лун, время, когда силы Хаоса приносят волны видений из Северных Пустошей, и пыль искривляющего камня, как говорят, приносится ветрами. Вместо этого приходите ко мне завтра, и я охотно соглашусь стать вашей невестой».
Взбешённый, граф Бенуа бросил её на землю и использовал так, как и намеревался, несмотря на её предупреждение. Столь жестоко овладел он ей, что она потеряла сознание, а граф, сделав своё дело, закинул её на плечо и без посторонней помощи понёс к замку своему и, домой придя, наказал слугам, дабы позаботились они о ней.
На следующий день, когда она проснулась, то сказала графу: «Я сдержу своё слово. Пришлите священников, чтобы мы смогли вступить в брак». Он сделал это, ибо очень красива была она. Но не знал он, что вышла замуж за него она в наказание. Возможно, не знала и она. Случилось это на Ночь Жестоких Лун.
В своё время она родила сына и назвала его Эстеф. Он вырос высоким и пригожим, достойным наследником. Но была в нём некая угрюмая дикость, так что порой он и его юные спутники пропадали на буйных кутежах, тогда как в другие времена чёрная тоска брала его в оборот, и никому не говоря, он уходил бродить в одиночестве и лишь бормотал под нос ругательства.
Это случилось в день, когда ему исполнилось восемнадцать, когда он перерос своего отца и стал проворней его на мечах, и был в день тот он в тисках подобного отчаяния. И в этот день его мать поведала ему, как он зачат был против её воли. И в тот же миг он бросился на поиски графа и нашёл его, и пронзил его, и на зубчатых стенах играл в кикболл головой своего отца, и потому все нарекли его проклятым. И они были правы.
Мораль же такова: мы всегда должны быть на страже, ибо хитрость Хаоса безгранична.
Чтец закрыл книгу. Самые медленные едоки среди воспитанников лихорадочно проглотили последние крохи. Все встали, когда настоятель произнёс заключительное благословение — и Хенкин вновь не смог уловить имя Бога Закона, ибо пугающая мысль отвлекла его.
«А ведь, — подумал он, — что-то из того мальчика было и во мне, и по-прежнему оставалось! Слава богу, отец послал меня сюда, ибо иначе… И у меня были подобные приступы чёрной меланхолии, и я тоже неистовствовал и думал, что это смешно — бить окна или грабить крестьян, едущих на рынок! К тому же моя мать никогда не приветствовала физические знаки внимания отца, поэтому я был и остаюсь единственным ребёнком в семье… Был ли Эстеф тоже?» История умалчивала.