Иногда он сравнивал — эту войну и ту. Эта была какой-то не такой, чистенькой… и одновременно подлой. Там, в Грозном, они воевали, и воевали до этого в зеленке, они схватывались с врагом на равных, убивали и умирали. Их врагом были бородачи — молодые, нечесаные, заросшие бородами дурнопахнущие фанатики, которые так привыкли грабить, что больше ничего и не видели, кроме этого. Их врагами были офицеры — такие же офицеры той же самой Советской Армии, как и они сами — иногда по связи они выходили друг на друга, расспрашивали, где и кто служил, вспоминали. Ходили слухи, что где-то ходили и на нейтралке вместе пили водку, стараясь забыться, уйти и не видеть всю эту грязь и мерзость, в которую их втаптывала родная страна. Были и волчата — совсем еще неподросшие пацаны, взявшиеся за автомат; в Чечне был культ оружия, культ силы, там мать никогда не приедет в отряд забирать своего сына, как бы плохо ни воевал его командир — а плохо воевали к тому времени почти все, опытных повыбили. И вот эти волчата, только и знавшие «Аллах Акбар!» — смело бросались вперед, паля из автомата, они готовы были умереть, но забрать на тот свет с собой одного-другого ненавистного им русиста, они больше всего зверствовали над захваченными в плен молодыми русскими солдатами, вымещая на них свой щенячий, глубоко спрятанный в душе страх. Эти были будущим… если те волки были настоящим, они были все же людьми, хоть волей судьбы и брошенные по ту сторону баррикад — то эти были будущим, жестоким и кровавым будущим. С ними же не сядешь на нейтралке с бутылкой, не вспомнишь старые дела — эти будут зубами рвать, и не только военных, — всех, кто им попадется под руку…
Но та война — с разорванным трассерами небом, с мельканием серых теней в оконном проеме, с болотно-зеленым светом в ночном прицеле, со сбивчивым бухтением-хрипом по рации, со стоном раненых на вот уже третий день как обложенном со всех сторон блоке — та война была для него близкой, простой и понятной, такой, какой и должна быть война. И вторая война, которую он уже пропустил, была понятной — просто первый раз их предали, второй раз — нет, и они победили. Добили гадину.
А эта…
Тихая и жестокая, с множеством смыслов, которые невозможно понять, с отсутствием видимого сопротивления, с правильными словами и мерзкими делами. Американцы и поляки сами старались не воевать — они послали на самые грязные дела людей из дивизии Бандеры, дивизии Шухевича или вспомогательной полиции. На улицах Киева было относительно тихо, если не считать блок-постов, да и их было немного, но это было только видимостью. Надо было помнить, что за тобой постоянно следят, что, может быть, именно за тобой следит объектив камеры беспилотного летательного аппарата или самолета разведки и управления, висящего над городом. Киев стал городом тихой, сочащейся из всех щелей злобы и ненависти — где одна половина города ненавидела другую, и одни считали других пособниками оккупантов, а другие первых — азиатским быдлом. В этом теперь был весь Киев — некогда древний, элегантный, раскинувшийся по обеим берегам Днепра город с каштанами, с Крещатиком, с мостами и с пляжами, очаровательными девушками. Когда началось — Киев почти не пострадал, по нему не наносили ударов, в отличие от Одессы, Севастополя, Донецка или Харькова — но как-то так получалось, что он пострадал при этом больше всех. Оккупантам удалось убить душу Киева, превратив его из того, что было — в город взаимной тихой ненависти, в город, где живут глубоко чужие и даже чуждые друг другу люди.
Вот за это Тахиров оккупантов простить и не мог.
Хотя иногда и задумывался — а может, это не американцы с поляками, может, это они сами убили свой родной город, точно так же, как убили до этого родную страну. Может быть, и так… нельзя безнаказанно убивать родной город и родную страну… и нет им прощения за то, что они сделали. Каждый выгребает по делам его.
Приняв десятиминутный ледяной душ, он оделся — привычка, терпеть не мог быть неодетым, потому что могло получиться так, что в любой момент придется спасаться, — прошел на кухню, поставил на газ сковородку. Газ, как ни странно, был — Россия продолжала поставлять его. Может быть, так и лучше.
Когда на масле зашкворчали разбитые яйца, на кухню вошла она. Он бы не хотел этого сейчас, потому что чувствовал себя виноватым перед ней и не знал, что ей сказать. Получалось так, что он ее использовал и бросил — да не только бросил, но еще и подставил. Это было подло… и никакой оперативной необходимостью тут не отговоришься…
— Уходишь? — спросила она.
— Да… — коротко ответил он, смотря, как на сковородке застывает бело-желтый узор.
— Надолго?
— Не знаю…
Она пододвинула колченогую, оставшуюся на этой сверхсовременной кухне еще с давних времен табуретку, села так, чтобы смотреть ему в глаза. Она была выше его на голову, при этом училась на три класса младше… в школе над ними постоянно насмехались из-за этого, и смотреть ему в глаза было сложно, тем более что он этого не хотел.
— Зачем все это?
Он не ответил.
— Ах, да… Восточный мужчина… Я совсем забыла. Когда надо — пришел, когда надо — ушел. Извини…
— Ничего… — тяжело сказал он, чувствуя, как давит в груди.
— Может, хватит?
— Что ты предлагаешь?
— Давай уедем! Куда-нибудь… ты же немец, тебя в Германии примут. Куда угодно уедем, я с тобой поеду.
— А это — что?
— Да черт с ним! Черт с ней с квартирой, со всем…
— Я не про это…
— А про что?
— Про то, что за окном.
Она отвернулась.
— Опять…
Он ничего не ответил, просто нечего было.
— Что тебе нужно? Что тебе нужно от жизни, Вова?! Ты как одинокий волк, тебе это все не надоело? За кого ты воюешь, посмотри! Посмотри — вот им ничего не нужно. Им ничего от тебя не нужно, понимаешь, и жертвы твоей — им от тебя тоже не нужно. Если тебя убьют, то просто растворят в кислоте, и ничего от тебя не останется на земле, ты это понимаешь!? И от меня — тоже ничего не останется! Ты воюешь за свои мифы, за тени прошлого, за призраков! За историю, которая поросла быльем! Давай уедем!
Он ничего не ответил. Он просто сидел и смотрел перед собой — и очнулся, вернулся в этот мир только тогда, когда в кухне отчетливо запахло горелым…
— Вот что… Давай уедем. Только не в Германии, в Ростов… Не хочу в Германию.
— Правда?
— Правда.
— Правда-правда?
Он не принял ее игривого тона.
— Слушай внимательно и запоминай. Продай все, что можешь продать за день. Потом — перебирайся через границу, это можно сделать. Не бери с собой никакого оружия, не надевай никаких золотых украшений, просто держи их с собой. Оденься похуже, чтобы не привлекать к себе внимания. В Ростове, как приедешь, придешь по адресу: Задонская, девятнадцать, спросишь Витьку Хребта. Запомнила — Задонская, девятнадцать, Витька Хребет. Он знает, что делать, мое имя можешь даже не упоминать.
— А ты?
— Мне нужен один день. Потом я приеду. На самом деле — хватит. Последняя гастроль.
— А сейчас — нельзя?
— Нет, лягушка-путешественница, нельзя. У меня сегодня дело. И его откладывать нельзя.
— Но ты точно приедешь?
Он улыбнулся.
— Точно. Теперь мне есть, ради чего возвращаться…
Когда он уходил — она стояла у окна в подъезде, проводила его взглядом, пока он не вышел в арку, ведущую на проспект Степана Бандеры. Потом вернулась домой, порылась в одном из ящиков стола, вытащила старый аппарат сотовой связи — она говорила, что телефон сломан, хотя это было не так. Вставила аккумуляторную батарею. Потом набрала номер, который помнила наизусть, — номер сотового своего куратора в департаменте по борьбе с терроризмом киевской полиции безопасности. Подождала, пока не минет десять гудков, — обычная мера предосторожности. Потом щелчок дал понять, что ее слушают.
— Мария Ковалевская, — отчетливо произнесла она.
Трубка какое-то время молчала — к ней был подключен голосовой анализатор, и она перебирала записанные в памяти профили, устанавливая личность позвонившего.
— Я слушаю вас, — наконец отозвался куратор.
— Узбек только что ушел от меня. Он готовит террористический акт, сегодня. Приглашал меня в Ростов, говорил, что отойдет от дел.
— Место и время?
— Не знаю. Я не рискнула расспрашивать.
— Хорошо. Сообщение принято, вам перезвонят.
В трубке забились гудки отбоя…
Майор Владимир Тахиров, он же Узбек, совершил ошибку — одну, но в его положении крайне грубую и недопустимую. Он приехал в родной город, где родился и вырос, он обзавелся подлинным аусвайсом и служебным удостоверением сотрудника полиции порядка. Он был никем, тенью в этом городе, одной из многих. Но вместо того, чтобы просто снять квартиру, он пришел к той, которую знал еще со школьных времен, пришел — и ему даже в голову не пришло поинтересоваться, а чем она живет, и как сумела сохранить свою довольно дорогую квартиру в центре и свое дело. Просто в его понимании детство и юность были чем-то святым, неосязаемым и святым, чем-то светлым, кардинально отличающимся от того, что было сейчас вокруг. Ведь совсем без светлого, без хорошего жить нельзя, он и воевал-то за то, чтобы вернуть тот самый, правильный и в чем-то наивный мир своего детства и юности.