-П-подберу, к-конунг, - Николай потянулся к тряпке, но я успел перехватить его руку.
-Оставь, Коля. И называй меня Ахматом.
-Хорошо, Ахмат.
-Так-то лучше. Ну, рассказывай.
-Что рассказывать, конунг … э, Ахмат?
- Как тебе у меня? … Хотя нет, п-погоди. Давай, что ли, песню…
Николай неловко улыбнулся.
-Что, не знаешь песен?
-Не знаю, конунг.
-А эту… Что-то бье –о-тся живое и в ка-амне…
-Не знаю.
Николай смутился так, словно петь песни должен каждый стрелок.
-Ну лады, слушай…
Что-то бьется живое и в камне,
Перестаньте его дробить!
Может быть, это чье-то сердце,
И оно умеет любить.
Может быть, непорочная дева,
Здесь, рыдая, упала в жнивье,
От предательства окаменело,
Но не умерло сердце ее.
Я с сожалением перевернул кружку вверх дном, несколько прозрачных капель упали на стол. Что за дела? С каких пор зеленка стала прозрачной? Подняв голову, я понял, что это вовсе не зеленка. По впалым, сероватым щекам Николая бежали слезы, задерживаясь в складках кожи, срываясь с подбородка.
-Ты чего, Николай?
Он пробормотал что-то. Отвернулся.
-Николай?
-Это все твоя песня, конунг, - бесцветным голосом откликнулся истопник и тут его, как недавно в лесу, над телом Шрама, понесло.
Он говорил, задыхаясь, коверкая слова, говорил сбивчиво, стремясь скорее, как можно скорее вытеснить из груди ту муку, что терзала его. Я слушал, плохо соображая поначалу, о чем говорит этот тонкошеий стрелок. Медленно, но верно, через хмель и толстокожесть, - смысл его слов дошел до меня, заставив содрогнуться. В отряде, под самым моим носомМашенька пользовался Николаем, как женщиной.
Метель. В воздухе - удушливый запах горелого мяса; на месте костра - куча пепла, в центре которой время от времени возникают красноватые язычки.
Поезд притих, из печных труб не сыплются искры, а поднимается ровными столбиками сизый дымок.
-Что ты задумал, конунг? – голос Николая послышался из-за спины.
-Заткнись.
Этот сопляк уже, похоже, наложил в штаны. Если бы не зеленка, я, возможно, так и не узнал бы о происходящем в моем отряде. Мне захотелось повернуться и разбить Николаю нос, но я лишь ускорил шаг.
Продвагон темен и тих, как преисподняя. Я стукнул по дощатой двери кулаком.
-Кто? – голос Машеньки сонный и злой.
Не отвечая, я постучал снова.
-Я сейчас тебе по башке постучу.
Начальник продвагона появился в дверном проеме, тускло освещенный огнем печки. Я ударил по заспанной роже кулаком, вложив в удар всю силу, на которую способен. Машенька спиной упал в вагон, что-то загремело, должно быть, опрокинулись коробки с пайками. Я вошел, пропустил Николая, закрыл дверь.
-Конунг? - прохрипел Машенька, держась за разбитый рот. Между пальцами показались темные струйки. Он осоловело таращился, еще не понимая, что происходит.
Мало-помалу его взгляд очистился, изумление сменила звериная настороженность.
-Ты охуел, конунг?
-Мразь.
Ярость прорвала плотину. Не видя ничего вокруг, я сшиб Машеньку с ног и принялся избивать, не давая отчета, куда именно попадают носы кованых ботинок.
-Конунг, прекрати, – крик Николая донесся до меня из-за границы моей ярости.
Машенька лежал на полу лицом в потолок, в окружении коробок с пайками, рот его пузырился красным. На черепе кожа рассечена, показалась кость, спутанные черные волосы запеклись кровью.
-Возьми, - я достал из-за пояса и протянул Николаю нож.
Он отшатнулся.
-Чего же ты, Николай? Прикончи его, ведь он мучил тебя.
-Спрячь нож, конунг, - пробормотал Николай.
-Уверен?
-Спрячь.
Я сунул нож за пояс.
-Тогда пойдем отсюда.
Однако прежде чем мы покинули вагон, Николай задержался над своим мучителем, плюнул ему в лицо.
-Сволочь, - процедил сквозь зубы.
До Твери остался один перегон, и я приказал Олегычу слишком не усердствовать: питеры могли взорвать мост, либо раскурочить железнодорожное полотно.
Стрелки, уже предупрежденные, что в Твери нас ждет отнюдь не зачистка, сидели по вагонам нахохленные, злые, полные нехороших предчувствий. Мои слова о том, что у каждого есть возможность стать героем, первым москвитом, схлестнувшимся с питерами, не возымели действия. Самир буркнул в моем присутствии: «Конунгу известен рецепт нашей смерти». Я предпочел сделать вид, что ничего не услышал.
Я не мог ни в чем винить бойцов, так как ощущение, что мой поезд идет в никуда, не покидало меня, и это несмотря на то, что план внезапной блокировки противника на развалинах города, уничтожения техники, сформировался в моей голове и нельзя сказать, чтобы он был плохим. Но одно дело, – план, другое – его воплощение. Уж очень густыми красками описывал Шрам силу питеров. Да, Шрам. Что же с ним сталось? Неужели его сожрали твари? Удастся ли найти другого осведомителя?
-Николай, ты помнишь Шрама?
Истопник возился у печки, пытаясь всунуть в узкое отверстие толстое полено. Мы с ним, даром, что жили в одной теплушке, разговаривали мало, и каждый раз Николай вздрагивал от звука моего голоса. Вздрогнул он и сейчас, как мне показалось, несколько резче, чем обычно.
-Помню, Ахмат.
Николай, наконец, управился с поленом.
-А почему ты спросил, конунг?
-Почему? Даже не знаю…
Просто не было бы Шрама, и отряд на полных, вовсю раздуваемых Олегычем, парах несся бы к верной гибели. А так… Поборемся. Пожалуй, я погорячился, натравив на следопыта зачгруппу, но сделанного не воротишь, как небу не вернуть летящий к земле снег.
После зачистки в Ярославле и срочного направления в Тверь прошло семь дней. Всего неделя, а как много вместила она в себя – и черепаший ход поезда, и бесконечные, выматывающие душу остановки, и потасовки томящихся без дела бойцов, и выходку Шрама, и стычки с Самиром и Машенькой, и костер… Нет, не неделя прошла, а вечность - глубокая, серая, беспокойная. Я, конечно, не сдюжил бы, если б во сне не слышал твой тихий голос и, - Серебристой Рыбкой - не плавал в зеленых глазах. Милая! Когда я вновь увижу тебя? И увижу ли?
Олегыч остановил состав неподалеку от моста, под которым, лениво обтекая белые островки, разлеглась река.
Саперы плелись по мосту, проверяя металлоискателями каждую шпалу. Тверь-зверь близко, уже обдает ледяным дыханьем.
Надеюсь, питеры не ждут нас, вернее, я почти уверен в этом. Проведя успешную зачистку, они, скорее всего, до сих пор празднуют, отмечая ее, и не думаю, что кокаина у них меньше, чем у москвитов. Неожиданность – наш главный, и, пожалуй, единственный козырь.
Стрелки отпиливали посеребренные лапы елей и укрепляли их на крышах и стенках вагонов. Затем – накидывали снег. Поезд уже походил на гигантский, продолговатый сугроб.
Ко мне подошел начальник саперной бригады.
-Путь чист, конунг.
Я кивнул, отошел в сторону, помочился на желтый снег и коротко бросил:
-По вагонам.
Кто-то рядом подхватил.
-По ва-го-на-аам!
Стрелки принялись по очереди сдавать пилы начальнику хозвагона. Каждый стремился поскорее шмыгнуть в теплушку, отчего возникали толкотня и ругань. В толпе я мельком увидел лицо Машеньки, – все в сиреневых кровоподтеках и ссадинах. Черные глаза стреляли злобой.
Я отвернулся и зашагал к своему вагону.
Поезд вполз в город.
Я сидел с Олегычем в кабине машиниста. Мертвые здания, точно гнилые зубы, торчали из темной пасти ночи. Кое-где вспыхивали огни - последние прости далеких пожаров. Тверь казалась еще более уродливой и мрачной, чем другие, уже виденные мной мертвые города. У развалин вокзала замерли составы, грузовые и пассажирские. В пассажирских - я не сомневался - на нижних, верхних полках, за столиками у окон, - скелеты бывших: женщин, мужчин, детей.
На карте это место обозначено как «нулевой район».
Скрежеща, поезд остановился. Олегыч повернулся ко мне, вытирая засаленным рукавом вспотевшее лицо.
-Приехали, конунг.
Вокруг - ночь. Привыкшее к реву мотора ухо отказывалось воспринимать тишину. Казалось, кто-то идет по шпалам к носу локомотива и вот-вот постучится в лобовое стекло.