К примеру, отставной генерал, который когда-то, 13 июня 1915 года, санкционировал применение хлора против русской 2-й армии близ польской деревушки Воля Шидловска (восемь тысяч пострадавших, из них четверть не выжила). Благодушный старик, бывший не прочь удушить Веймарскую республику, опираясь на воротил рынка. Безупречный семьянин, чья религиозность неизменно восхищала патриотические издания. Должно быть, он не терял царственного облика, даже навещая «Quartier de plaisir» на вечерней Тауэнтциенштрассе. Это была маленькая человеческая слабость, и Оформитель не преминул воспользоваться ею. В шаге от полного торжества, химический генерал неожиданно умчался в альпийскую усадьбу, где зажил безвыездно, никого не допуская до себя, и через полгода умер не то от белой горячки, не то от передозировки морфием. Он узнал, что заболел какою-то неизвестной и скоротечной разновидностью сифилиса.
Затем были многие другие, кого Оформитель приговорил. Сколько именно – Оформитель едва ли мог сосчитать, ибо, чуть только поразивши одну мишень, сразу же начисто забывал о ней, забывал, кажется, и собственные ухищрения, все обстоятельства дела: подготовка, а потом исполнение следующей акции полностью завладевали всем его существом. Оформитель не торжествовал, не злорадствовал. Он сделался таким же бездушным, как сановные жертвы. Устранение местоблюстителей приняло форму тяжёлой подённой работы, бесконечная утомительность которой подавляла и обезличивала его «Я». Постепенно он перестал испытывать потребности во сне и пище. Газеты прочитывал, только если там содержались откровения о чертах жизни или местопребывании мишени. Он превратился в тень, в героя старинного анекдота о чиновнике, крадущем шинели. Он проникал в роскошно убранные жилища, и даже если бы на нём была надета не старая (с чужой макушки) тирольская шляпа с пучком кабаньей щетины, а противогаз системы Зелинского-Кумманта, то и тогда златоливрейные швейцары ничего не заприметили бы. В сущности, Оформитель только подталкивал к пропасти, только освобождал демонов, дремавших внутри столоначальников, и те сами наказывали себя.
Однако террор не приводил к оздоровлению общества. На должность презренной серости, на место недалёкого казнокрада приспевал откровенный выродок, извращенец, многажды худший, нежели титулованные воришки, устранённые Оформителем. Получалось, тот шёл на малое зло единственно ради того, чтобы проторить путь большому. Получалось, новой несправедливостью не исправить нынешнюю. Вдобавок, охранительный аппарат обратил внимание на поразительную цепочку странных смертей власть имущих. Аппарат заработал. Были беспощадно выполоты робкие сорняки свободы. Почистили университеты. Обрушились не только на красных, но даже на бледно-розовых. И тогда Оформитель, почитавший сам себя тайным героем, решил нанести заключительный удар, в корень зла, в сердцевину, подобрав такую мишень, что захватывало дух…
Доведя книгу до этого места, Владимир Н. сделал паузу в несколько недель. Постепенно и сам верховный властелин, против которого подняли бунт, – сам писатель забыл, что Оформитель – всего только персонаж. О, сколько труда вложено в его созидание; кажется, капли жизни – моей, моей собственной! – вкладываются в изобретённого мною героя. Владимир Н. почти уверовал, что события он описывает более чем действительные; роман превратился в одушевлённое существо. Далее (то есть после того, как Оформитель принял решение) должно было воспоследовать нечто грандиозное, сверхъестественное, размывание границы между истинной и вымышленной вселенными. Но вовсе не ожидание творческого наития заставило сделать паузу Владимира Н. Дело в том, что в Германии 1932 года (иными словами, в мире, который он считал реально существующим) стали один за одним пропадать с арены влиятельные лица, причём происходило это в точности так же, как то и описывалось в его рукописи. Вот почему Владимира Н. крайне страшили события, следующие за тем, как взбунтовавшийся Оформитель сделает свой заключительный выбор.
Я СВЕРНУЛ в арку – внезапная мгла. Бледно-голубое отверстие отстояло шагов на пятьдесят, хотя старокупеческий особнячок не простирался, казалось, и на половину этого расстояния. Каменный коридор был залит неподвижной маслянистой жидкостью; пятнышко выхода, висящее в темноте, слегка покачивалось, как зажжённый огонёк бакена по ночной реке. Поверх лужи наброшены валкие деревянные мостки, настолько узкие, что встречным едва ли случилось бы разминуться тут без того, чтобы не прикоснуться друг к другу.
Обычно, как ни темна пещера, наружный свет не пропадает сразу же; какое-то время, всё угасая, сумерки просачиваются. Однако едва я нырнул под этот полуразрушенный дом в тупике переулка – позади словно упал занавес, обрубив день. Глаза никак не привыкали к неожиданной мгле и почти слезились от сияния выхода. Я уже не мог бы сказать, насколько далеко располагается его нежно-синее пятнышко: может быть, в тридцати метрах, а может быть, и в семидесяти.
Мостки скрипели и колыхались под ногами, но по луже не пробегала даже самая слабенькая волна. С крайней отстранённостью я отметил, что в этой студенистой жидкости нет моего отражения, хотя необлицованные кирпичные стены исправно отбрасывали свои перевёрнутые подобия. Вдруг позади – точно там, где, по моим ощущениям, находился вход в арку, – раздался плеск.
Я углубился в коридор не более чем на десяток шагов, – это я очень хорошо помнил. Я обернулся.
Крошечное входное отверстие мерцало исчезающее далеко – так же далеко, как противоположное, на которое смотрел только что. Не ряби, ни колебания.
Никого.
С прежним отстранённым спокойствием промелькнуло: ещё немного – и тронусь рассудком. Догадывался, что, если повернуть назад, последует нечто страшное, даже более страшное, чем сама смерть.
Впереди послышался звук шагов – на сей раз вполне действительный. Кто-то продвигался навстречу мне. Чтобы разминуться на узком настиле, придётся дотронуться – хотя бы канистрами.
От страха потемнело в глазах. Когда зрение (почти тотчас же) вернулось, то произошла словно мгновенная перемена слайда в проекторе. Выход из арки маячил всего в нескольких метрах от меня, а казалось, он вот только что находился едва ли не за горизонтом.
Ты трусоват, Фима. Может ли трус выработать в себе бесстрашие вопреки устройству своего мозга и количеству (недостаточному) вырабатываемых гормонов? Или это качество наследственное, как бесшабашность? О, Фима, как ты любишь порассуждать, вместо того, чтобы ринуться в бой очертя голову.