Я неудачно повернул голову. Острая боль поразила шею.
– Одной рукой бичуете, а другой подачки даёте? – замолчи, Фимочка! – Вы… преступник, Пётр Николаевич. Вы сотрудничаете с оккупантами.
Пусть Краснов меня выбросит из своего апартамента сейчас же хоть, пусть, – однако было необходимо, чтобы в моих отношениях с этим пожилым человеком, замечательным забытым писателем и героем Белого движения, наступила наконец ясность.
Вначале, ещё только познакомившись, я держался предупредительно и ласково, а он, присматриваясь ко мне, покамест не торопился озираться своими политическими взглядами. Постепенно, в медленных разговорах, за медовым чаепитием, за прихлёбыванием черепашьего супа, каковой с удовольствием фабриковал из крабовых палочек бесценный Василий Шибанов, – я становился дерзок всё более и с каждым разом всё ожесточённее вступал в полемику со стариком. Но Краснов по-прежнему оставался ровен и обходителен, а черта, за которой он уже не мог не ответить грубостью на мои нападки, удалялась по мере того, как я увеличивал накал разговоров.
Я понимал, что Краснов, при том покровительстве, какое имел со стороны теперешних странных хозяев страны, был не тем человеком, с кем следовало быть непочтительным; однако словно бы некий бес понукал меня ступить за грань: как далеко смогу долее испытывать его терпение?
– Стало быть, я преступник? – переспросил Краснов совершенно спокойно. – Да, знаю. Так же мне говорили и в девяносто втором, когда раздавал советские запасы оружия Приднестровским бойцам, и в Абхазии, когда мы с казачеством…
– Пётр Николаевич, я кушать хочу.
– Ты прав, как раз время. – Старый генерал изящным движением сверился с карманными часами (семейная реликвия, которую однажды он позволил мне осмотреть: хронометр «П. Буре» строго стиля бидермейер со сдержанными римскими цифрами на благонамеренном циферблате мелового цвета; на крышке выгравировано: «Въ память войны съ Японiей. 1904–1905»). – Без двадцати пяти час, – объявил.
Мы переметнулись на кухню. Василий царственно разлил бульон по тарелкам.
Пообедали в смиренном безмолвии хорошо познавших друг друга шахматных игроков.
Протерев руки салфеткой, Краснов достал из бумажника небольшую фотокарточку:
– Это вот – мой внучек… ещё один. Сам Рудин сегодня с утреца передал.
– Кто передал?.. – я был неприятно задет контактами Краснова с человеком из ненавистных миротворцв.
– Полковник. Эрнст Рудин! Ты ведь о нём раньше слышал? О нём всякий слышал.
Я взглянул на миниатюрное трехмерное фото. В овале, словно окутанный белым туманом, был запечатлён юноша с лицом самого прекрасного, самого одухотворённого славянского типа. Озарённое внутренним светом, лицо мужественности и чистоты, оно воскрешало образы богатырей былинных, защищавших от степняков Землю Русскую; и вместе с тем ясно было, что этот молодой человек ещё не познал краёв сил своих, что ещё только вступает он в пору цветения. Каким благородством дышали его черты, отмеченные печатью мысли; к каким свершениям он приготовлялся!
– В дивизии «Штеппенвёльфе» служит, – заявил старик с важностью. – Это дивизия ландсвера, а не что-нибудь там! Даст бог, ты с ним близко спознаешься.
Я ничего не мог понять: внук генерала Краснова служит, то есть прислуживает оккупантам?! Невозможно! Или заслан нарочно в стан врагов?
Перезванивались трамваи, идущие от Чистых Прудов по пустырям Бульварного кольца, и зелёная муха, привлечённая обеденным запахом, топталась между белыми лилиями – узор скатерти. Всё было как секунду назад. Однако на дверце посудного шкафа я увидел древний плакат, которого здесь, посреди кухни, совсем не замечал ранее. Это было тем более странно, что плакат пожелтел, краски выцвели, заржавели канцелярские кнопки, а посреди полинявших лозунгов раскинулась пыльная паутинка, – словом, лист жухлого картона производил впечатление давно и прочно висевшего. Движимый неопределённым чувством, я вышел из-за стола. Пётр Николаевич как-то по-особенному безмолвствовал. Передо мною находился плакат конца тридцатых годов, исполненный в наивно-восторженной манере конструктивизма: «Линии и станции первой очереди Московского метрополитена имени Л. М. Кагановича» – лестницей выстроены слоги; под ними – схематический план Москвы, на плоскости которого неожиданно вырастали фасады зданий, наземные павильоны первой (от Сокольников до Парка Культуры) линии метро; и улица Горького причудливо перетекала в праздничное шествие: радость в глазах, открытые лица, искренние улыбки; такие улыбки нельзя подделать. А ещё ниже вместился компактный календарь на 1935 год. Я насторожился, смутно припоминая сегодняшние события и улавливая их неожиданную взаимосвязанность. Красным карандашом было броско, по-видимому, совсем недавно отмечено число пятнадцатое мая, причём исходная и конечная точки неровной окружности не слились в одну, когда чья-то дрожащая (старческая?) рука брала в кольцо весеннюю дату: вместе занимая один и тот же луч радиуса, эти точки находились на разном расстоянии от центра круга – таким образом, что красная линия напоминала короткую, в один виток, – или до предела сжатую? – спираль, а цифры числа «15» походили на рыб, которые заплыли в садок через тесную горловину разрыва круга, и сам этот круг стал таким угловатым и неровным именно потому, что рыбины бились о его стенки, без надежды вырваться из незримой ловушки. Пятнадцатое мая – сегодня?
– МЫ отправляемся, – оповестил Краснов.
Василий неприязненно посмотрел сперва на меня, а потом на него.
– Неча пацана-то впутывать!
– Поосторожнее с выражениями. Слово «пацан» происходит от слова «поц» и значит «необразанный мужчина», – мигнул мне Краснов и серьёзно взглянул на помощника. – А как знаешь, Василь. Ведь спуститься придётся. Нý, вдруг тебя в туннеле прохватит опять, как в тот раз?
– Ничего со мной не того. Подумаешь, голова закружилась.
– Ну, ну… А ещё тебе голоса какие-то слышались…
– Я вообще тогда раненый был! Пётр Николаевич!.. – едва не плакал Василий. – Вы меня зря отталкиваете! Я с вами… с вами я куда хошь пойду! Но малец нам без надобности. Для чего ему секретный путь обнаруживать? А если кого прихватить желаете, так хоть этого… своего!
– Ты про Хмарова?
– Да. Он, конечно, ещё тот колоброд, но личностью посерьёзнее и комплекцией поосновательнее, чем Трофим.