Ознакомительная версия.
– Да, я много на себя беру, – сказал спокойно. – Твою жизнь, Джерардо… Когда я закрыл тебя своим телом – я много на себя взял. Когда латники Бентивольи смяли наш эскадрон и твой конь упал – я взял на себя еще больше… Ты долго не мог простить мне этого.
– Но простил!
– Прости еще раз. Я позволил твоему сыну умереть. Я не понимал, что твой сын и есть твоя жизнь. Я – не понимал.
– А если бы понимал? Что тогда?!
– Перекинул бы мальчишку поперек седла и – в галоп.
– Ты никогда не получил бы прощения, – невесело оскалился герцог. – Он был очень горд, мой Тони… очень горд. И став герцогом, он…
– Я знаю.
– Но ты сделал бы это?
– Да.
Герцог молчал. Смотрел на меня и молчал.
– Другому я перерезал бы за такие слова глотку, – сказал он наконец, – Но ты… ведь ты не лжешь мне, Якоб? Нет?
– Клянусь.
Кинжал вернулся в ножны.
– Честью наемника?
– Честью мужчины, – сказал я. – Джерардо… я знаю, как ты любил Тони…
– Мой сын…
– Твой сын мертв! – отрезал я. Герцог отшатнулся. Я сделал шаг вперед, ухватил Джерардо за плечи, встряхнул. Сказал мягко, глядя в глаза: – Мне жаль. Из него получился бы отличный солдат.
Лицо герцога исказилось.
– Будь ты проклят, швейцарец… Будь. Ты. Проклят.
…Ты хорошо умеешь утешать, Якоб. Настолько хорошо, что сам себе начинаешь верить. Ты ведь не плачешь, лейтенант? Мокрые глаза – всего лишь чугунное ядро, разбросавшее гнедого по сторонам света… Всего лишь темень в глазах, падение и – раскаленный клин в голове. Обычная контузия. Со всеми бывает. Ведь так, Якоб?!
Ведь так?
Щека дергается…
Голова болит.
Лейтенант плачет.
El que no cae, no se levanta.
(Исп. «Не ошибается тот, кто ничего не делает.»)
Иногда я пью. Чаще водку, закусывая соленым огурцом, реже – пиво в обрамлении крекеров с луком. Вкатив очередной стакан, лежу на диване, на вытертом до белизны синем покрывале, смотрю в потолок. Он закрыт обоями, белыми в голубую волну. Если долго вглядываться, сквозь колыхание волн проступает море – настоящая синева, глубина и соль, с прожилками зелени, белесыми пятнами медуз и гулом в ушах. Выдох уносится ввысь с характерным «бу-уллб», наступает черед вдоха. Вдох жжет ноздри, продавливается в рот, а затем и в глотку; жгучая горечь сменяет йод и соль, вода разламывает череп изнутри, ворочая давлением, словно ломом. С хрустом отламывается верхняя челюсть с куском зубов, тугой струей бьет кровь, окрашивая глубину в розово-черный. Легкие наливаются тяжестью, как меха вином. Тепло, очень тепло, горячо… кипяток! Я просыпаюсь с криком, вцепившись в покрывало. Над головой тихо плещут картонные волны…
Иногда я думаю, что сон этот неспроста. У всего на свете есть причины, порой сложные, порой – не очень, но двести грамм водки или полтора пива – это даже не просто. Это – слишком просто. Издевательство какое-то над причинно-следственными связями. Пиво разное, водка разная, крекеры с луком прожаренные или не очень, огурцы соленые или маринованные… Комната разная: с комьями грязи по углам, сумраком, лезущим в щель между шторами, тени, залегшие в углах, словно бомжи в зале ожидания… Комната после тряпки, солнце сквозь неплотно задернутые шторы ложится на пол, внося свой штрих в портрет – светло-желтый, золотисто-пыльный; бумажные волны на потолке становятся почти живыми…
Я, лежащий на диване, разный. Опять же, что пил, чем закусывал… в каком настроении утром встал, наконец. Другой. Тот я, что в благородной рассеянности не замечает недоданный на сдачу червонец (у меня много!), или тот, что говорит «спасибо» на любую новость (ах, как хотелось бы убивать плохих гонцов), или тот, что не хочет, а пьет (сила воли, знаете ли). Или тот, которого остальные «я» для виду ругают, в душе завидуя и побаиваясь. Тот «я» говорит «пошли на…», стоя один против пяти на ночной улице. Тот «я» нерассуждающе-яростен и холодно-упрям… Тот «я» никогда не лежит на диване, но всегда рядом, и я постоянно чувствую взгляд его стеклянно-неподвижных глаз…
Все разное, а сон – один и тот же.
Зелено-синяя, вязкая вода, руки движутся, как в густом желе… Зрение туманится, все вокруг плывет – словно невидимые ладошки легли на глаза, детская игра «угадай, кто?». Я знаю, кто ты. Ты – глубина!
Выдох уносится вверх с гулким «бу-уллб»…
Иногда я не пью. Лежу на неизменном диване, закусив на манер сигареты желтый карандаш, смотрю на волны. Бумажно-синие, неподвижные. Порой мне кажется, что я знаю, откуда приходит мой сон, знаю глубины, породившие тягучий кошмар, понимаю детерминизм. Я выдвигаю гипотезы, и, как всякий педант, болезненно склонный к систематизации, записываю их и классифицирую.
Гипотеза 1-ая: простая и очевидная. Мой сон – сигнал тревоги, «Sos» от подсознания, намек, что я тону в обыденности, растворяюсь, как сахар в кипятке.
Гипотеза 2-ая: иррациональная. Сон – не мой, а наведенный. Некто «X» просит о помощи таким вот странным способом. Или не сам «X», а, скажем, «Y», знающий о гибели «X» и желающий оную гибель предотвратить. Я, в таком случае, медиум и герой в одном лице. Слишком много натяжек. Гипотеза уносится ввысь с гулким «бу-уллб»…
Гипотеза 3-я: генетическая. Память далекого предка стучится в мою дверь, обещая поделиться всем, что пра-пра-, и так далее, дед носил под черепушкой. «Двери наших мозгов посрывало с петель». Владимир Высоцкий. Дурацкая идея, не лишенная, однако, некоторой привлекательности. Но как я могу помнить смерть пра-пра-деда, если он, зачиная моего пра-деда, еще был жив? ДНК не грипп, воздушно-капельным путем не передается… Стоп. А точно ли тот «я», что во сне, умер?
Детали. Без них никуда.
Иногда я пытаюсь отрешиться. Видеть со стороны, холодно и четко, словно хронику происшествий, тонущего «я». Впечатанный в целлулоид, черно-белый, он мечется в гудящем плену, пятная кровью зелено-синее пространство. Вдалеке видна крупная, с человеческую голову, медуза – выкинь ее на берег, она была бы фиолетовой – но здесь, в толще вод, они все одинаково белесые. Медуза раздувается… медленно, медленно… чтобы так же неспешно, вразвалочку, вытолкнуть воду. Медуза никуда не торопится. Ее вполне устраивает черепаший темп…
Иногда я успеваю оглянуться. Отвести взор от медузы, зелено-синей пустоты, пузырей, рвущихся изо рта – чтобы краем глаза зацепить смутный образ чего-то большого, черного с красным. «Галео», – думаю я. – «Санталюка». Больше всего это похоже на полено, от долгого пребывания в воде обросшее щетиной цвета консервированной морской капусты. Нешуточное полено – идет ко дну, выбулькивая огромные пузыри. Вокруг бьются в агонии щепки, не щепки… люди. Серебряное лезвие рассекает ближайшую «щепку» наискось, от плеча к поясу; кажется, вот оно – сейчас плеснет кровь, клубами расходясь в стороны; человека развалит на части, не спасет металл, охватывающий грудь… Я не верю глазам. Человек продолжает биться, клинок же рассыпается в щедрую горсть серебра – чтобы через мгновение вновь стать сплошным лезвием. Широким кривым мечом в руке невидимого великана… Руби, кат!
Ознакомительная версия.