Зимников откопался окончательно и осознал, что видит все окружающее без всяких фонарей. Вокруг разливался желтовато–зелёный, с какими‑то красными всполохами свет. Он исходил от горящих кустов, тлеющей травы, отчасти – от предрассветных сумерек. Полковник зажмурился и помотал головой, стараясь унять жжение в глазах. Бесполезно. Ощупал себя негнущимися, искривлёнными пальцами, попутно неловкими движениями обрывая клочья разодранного противохимического комбинезона. Петр закашлялся, тяжело, как чахоточник в последней стадии. Раскаленный, пыльный воздух, попав в носоглотку, почему‑то становился очень холодным, как будто пронзая грудь изнутри ледяными иголками.
Пыль медленно оседала, вращаясь в дымном воздухе множеством мелких смерчей. Как будто шел снег.
— Вот ведь свинство, — проговорил Зимников. Вернее, хотел, но из пересохшего, как пустыня, горла вырвался только сипящий свист.
— Свинство… — прохрипел полковник, пытаясь подняться на ноги. Левый протез отказал, на него пришелся удар чего‑то тяжелого, металлические пальцы смяло и исковеркало. Культю неприятно покалывало – так нервы воспринимали поломку. Правый работал едва–едва, полковник понял, что не сможет взять даже пистолет – моторика не позволит. Калека, бесполезный и беззащитный. У него не было сил даже ужасаться этому.
Петр с трудом встал, мышцы ног подергивались в непрерывных спазмах, как натянутые струны. Зимников плохо видел, все вокруг казалось странно–контрастным и как будто подсвеченным опалесцирующим светом. И шум… Несколько мгновений понадобилось понять, что это уже не галлюцинация. Впереди замаячили силуэты, не близкие, но все равно знакомые.
Подняться так и не удалось. Зимников так и остался на коленях, прижав к груди бесполезную левую руку. Он взглянул на небо, серо–жёлтое, источающее мутный гнойный свет и страшно, каркающее рассмеялся, в смехе прозвучала отчетливая нотка безумия. Слезы потекли по лицу, промывая дорожки в корке из земли, пыли и подсыхающей крови.
Как обидно… Столько трудов, столько усилий и веры, надежды… И все закончилось. Бригады больше нет, она исчезла за считанные часы.
Нет…
— Кто‑нибудь! – заорал полковник, и крик получился неожиданно легко. – Кто‑нибудь живой!
Тишина в ответ… Гулкая, страшная тишина, в которую запустили когти шумы приближающейся техники.
— Кто жив, отзовитесь! – крикнул Петр, и нечеловеческим усилием все же сумел встать.
Никто не ответил.
Зимников оглянулся в поисках хоть какого‑нибудь оружия, но не увидел ничего, что было бы целым, и что он мог бы взять изломанными протезами. Полковник сделал шаг навстречу врагу, затем ещё один, и ещё. Жизнь была прожита, задание – не выполнено, теперь оставалось только умереть. Зимников достаточно хорошо представлял себе, что несёт вездесущая мелкая пыль, похожая на пережженный пепел и понимал, что он уже мёртв, как и все, кто оказался близ эпицентра. Но может быть он сможет хоть что‑то сделать напоследок, убить ещё хотя бы одного врага. Всепоглощающая мысль целиком заняла его разум, поэтому когда слева донёсся слабый голос, полковник поначалу не обратил на него внимание.
— Третий батальон! Есть живые!
Неподалёку кто‑то отозвался по–английски, бессвязно, непонятно, но это был живой, человеческий голос. Справа ответили:
— Противотанкисты! Здесь!
И ещё дальше кто‑то прокричал о пехоте. Слева тоже ответили – не речью, но длинной пулеметной очередью.
Израненные, обожженные гвардейцы перекликивались, сообщали о том, что живые – есть.
Зимников, наконец, встал твердо и почти прямо. Он понял, что больше не может командовать уцелевшими – не осталось ни связи, ни штаба. Ничего не осталось. Единственное, что мог сделать комбриг – вдохновить своих воинов, вселить в них храбрость и готовность сражаться.
— Братья! – прогремел Зимников. Каждое слово буквально выпивало каплю жизни из его израненного тела, но Петру больше не нужно было экономить силы.
Он не мог этого знать, но чувствовал, каким‑то шестым чувством понимал, что каждое произнесенное слово жадно ловят все, кто мог слышать. В голове роились мысли и фразы, складываясь в зажигательные лозунги.
«Вы — герои, вы — гордость ваших внуков и правнуков, вы – история своей страны, идите и разорвите горизонты. Вы не можете умереть дважды, вы уже мертвы, вы уже история. История принадлежит вам. Вперёд, бессмертные!».
Но все это было не то, не то… Требовалось что‑то очень короткое и запредельно выразительное. Нечто запредельное, абсурдное, но запредельно значимое. Такое, что заставило бы живых мертвецов хоть на короткое время почувствовать себя сильнее, страшнее, выше надвигающейся орды.
«Credo quia absurdum», так сказал однажды диакон Афанасий в ответ на какую‑то шутливую подколку. – «Верую, ибо абсурдно». Что ж, в месте, где осталась только смерть, во времени, когда впереди лишь гибель, убеждение тоже должно быть соответствующим.
— Братья! Нас не взяли ни пули, ни снаряды, ни даже атомный огонь! И мой последний приказ, — полковник сделал паузу, набирая полную грудь ледяного воздуха. – Пленных не брать!!!
***Кривая игла, зажатая в иглодержателе, сновала, как ткацкий челнок, стягивая края раны. Тяжелый случай пневмоторакса с шоком — редкое исключение из правила «первично — не шить!». Впрочем, лёгкие случаи к нему просто не попадали. Либо особо сложные, либо те, кто уже шагнул на ту сторону и числился среди живых по ошибке.
Ошибка смерти… Образ был сюрреалистичен и даже в чем‑то безумен, но на взгляд хирурга точно отражал суть – даже Смерть не успевала забрать всех, кого щедро отправляло ей титаническое сражение.
— Следующий, — коротко бросил медик, на мгновение закрывая глаза. Вспомнилось, как однажды Иван Терентьев мимоходом упомянул, что до сих пор не смог привыкнуть к местному искусственному освещению. Дескать, спектр странно сдвинут к синему, режет глаз. Сейчас Поволоцкий готов был поклясться, что понял сказанное. Мигающий свет ламп–переносок колол зрачки как иголками, и все казалось синюшным. Хотя, конечно, на самом деле причиной была обычная усталость.
Если здесь можно хоть что‑то назвать «обычным».
Издёрганные санитары положили на быстро промытый стол нового страдальца. Поволоцкий давно перестал считать тех, над кем сегодня заносил скальпель, но точно мог сказать, что будет ещё больше.
— О, неплохо, что‑то новое… — сказал сам себе хирург, быстро оценивая поле работы. – Кассетные бомбы, но поражают не шарики. Посмотрим…
У людей, которые регулярно и долго имеют дело с человеческим страданием, достаточно быстро формируется специфический профессиональный цинизм. Передозировка сострадания делает из хирурга неспособного оперировать неврастеника. А недостаток милосердия порождает мясника, который с недопустимой лёгкостью идёт на калечащие операции и грубой работой усугубляет раны. Решение дилеммы отдавало безумием, но другого не было — сейчас хирург в буквальном смысле мыслил как два разных человека. Один искренне жалел беднягу, распятого на операционном столе, как мученик–страстотерпец индустриальной войны. Другой с отстраненностью профессионала отмечал специфическую комбинацию ранений — глубоко ушедшие в тело поражающие элементы, похожие на очень толстые гранёные иглы и вдобавок к ним сильные ожоги. Не термитные и не фосфорные, больше похоже на фторид хлора.