— Ладзарино, что с тобой? Неужто волка увидел?
Альмереджи, убедившись по наличию тени, что перед ним человек, теперь пытался придти в себя. Померещилось…Он бросил взгляд в ризницу. Теперь там была кромешная тьма. Под сводами храма раздались едва слышный писк и шуршание нетопыриных крыльев, и в их шорохе снова прошелестело: «ты распутник и подонок, Ладзарино…». Или ему показалось?
— Я хотел бы исповедаться, — придушенно проговорил он.
— Пойдём, сын мой, — улыбнулся Портофино. Альмереджи исповедовался раз в году, всегда избегал его, как духовника, и этот ночной приход вкупе со странной истерикой, случившейся с Ладзаро накануне, заставляли Портофино предположить, что с Альмереджи происходит нечто странное.
…Исповедь Ладзаро не потрясла отца Аурелиано, лишь отвратила смрадом. Смрадом застарелой мерзости и закоснелой порочности. Но истеричное выплевывание Ладзаро своих грехов, надрывная искренность покаяния и явная боль распутника обратили к нему сердце Портофино. Он отпустил ему всё, но всё же не удержался от вопроса.
— Тебе тридцать четыре, Лазаро, и едва ли не двадцать лет ты грешишь….
— Я… молись обо мне, отец…
— Я не о том. Ты сказал о своих грехах. Но почему ты сейчас пришёл сюда?
Ладзаро поморщился. Он не хотел говорить об Гаэтане, но был странно расслаблен и надломлен. Искренность предшествующей исповеди задавила привычное криводушие.
— Я подслушал разговор двух девиц. Камиллы и Гаэтаны. Гаэтана сказала, что любит меня. Любит. — Ладзаро едва не поперхнулся этим словом. — Меня, распутника и подонка.
— И что?
— Ничего. Гаэтана сказала, что я распутник и подонок. Ничего не понять… Почему? Она не будет принадлежать мне. Но она любит меня… Никто тут ничего не поймёт.
Портофино тихо вздохнул и усмехнулся.
— Ну что ты, Ладзарино, всё просто. Карой человеку распутному Господь всегда избирает Любовь, ибо распутник презрел любовь человеческую и опошлил её в похоть. Развратнику либо пошлется чувство к потаскухе, которая обваляет его любовь, единственно святое, что в нём есть, в грязи и смраде, ибо он заслужил это по грехам своим, либо — любовь к святой, коей он никогда не добьётся, ибо смраден сам и не заслуживает её по грехам своим…
— Но разве я искал любви? Гаэтана… она… красива. Но я… я не люблю её. — Сказав это, Альмереджи помрачнел.
— Конечно. Распутник не может любить и не хочет любви — она расплавит его, как огонь — воск. Ты никогда и никого не любил. В телесном слиянии при Божьем благословении совершается таинство единения людей: под видимым союзом тел происходит невидимое соединение душ. В блуде же — только телесное единение, но нет единения душ, и человек опрокидывается навзничь, в нем раздробляется душа, теряется целостность. От разрушенного и зловонно смердящего человека удаляется Дух Божий, а вместе с ним — и подлинная Любовь. Но подлинно ли… — Портофино умолк.
— Что?..
— Подлинно ли ты… не любишь? Распутство застит тебе глаза, но разве душа и сердце твои не влекутся к девице? Ты услышал слова нелюбимой и ненужной тебе — почему же они распрямили и выправили тебя? Почему ты вдруг возненавидел распутство? Почему ты пришёл сюда?
Ладзаро усмехнулся.
— Распрямили… А мне всё казалось, что меня кривит и переламывает.
Теперь усмехнулся Портофино.
— Нет, Ладзарино, что-то в тебе любит девицу. Самое чистое в тебе.
— Во мне — чистое? — Ладзаро сморщился и опустил голову. Он был странно смущен и взволнован.
Поспешил уйти.
Между тем мессир д'Альвелла, как пёс, ухватив за хвост мотив преступления, продолжал рьяно разматывать клубок. Убийство банкира свидетельствовало, что негодяй замёл все следы и одновременно, казалось бы, говорило, что больше убийств не будет. Но последнее было лишь догадкой. В принципе, Бартолини и Тассони погибли, вероятно, лишь потому, что о чём-то догадались или что-то видели. Но от догадок не застрахован никто.
Однако, если о личности убийцы догадались Франческа Бартолини и Иоланда Тассони — то неужто у него мозги хуже, чем у женщин? Что они могли понять? И о ком, если оказались убитыми — одна в коридоре, другая — у себя в комнате? При этом Тассони была ещё и изнасилована. Но в те дни дворцовые потаскуны не шлялись по фрейлинам — герцогинь не было, не было и дежурств — все были на виду.
Джанмарко Пасарди, видимо, ни в чём не виноват. Он не знал ни о жульничестве, ни о намерениях негодяя. Но он знал самого убийцу в лицо — и его не стало. Не стало единственного человека, который мог твёрдо назвать имя. Невозможно было понять, убили его раньше, чем Франческу, Иоланду и Антонио — или в один день. Нельзя установить — в какой последовательности убиты эти четверо: кто стал первой жертвой убийцы, а кто — последней. Но один — Антонио — отравлен, а трое остальных — зарезаны. Последние убийства — дагой — говорят о том, что убийца понимал, что не сможет заставить свои жертвы выпить или разделить с ним трапезу. А убийство Франчески — в наиопаснейшем месте, в коридоре, было свидетельством того, что убийца не мог ждать ни минуты. Что поняла Франческа? Что она могла понять?
Но теперь Тристано подлинно осознал правоту Даноли и Портофино. Он искал мерзавца — откровенного и явного, как Пьетро Альбани. Нет. Убийца был оборотнем. Для Антонио он был другом и внушал доверие. С ним выпила Черубина Верджилези и его ни в чём не подозревали Джезуальдо Белончини и Тиберио Комини. Кто этот подлец, внушающий абсолютное доверие своим жертвам?
Снова был вызван Ладзаро Альмереджи, и его вид, подлинно больной и изнуренный, удивил д'Альвеллу.
— Что это с тобой, Ладзарино?
Хоть только накануне Ладзаро слёзно каялся в грехе постоянной лжи, сейчас согрешил снова. Извиняло грешника только то, что он не извлекал из оного искажения истины никакой пользы для себя.
— Перебрал с вечера…
Тристано д'Альвелла недоверчиво покосился на дружка, ибо винных паров возле него совсем не заметил, но подумал, что это неважно.
— Ты сказал, что Франческа Бартолини сама тебя нашла и хотела поговорить…
Лицо Альмереджи окаменело.
— Да. Она странная была. Словно пьяна слегка. Глаза горели…
— Что она точно сказала?
— Что ей посоветоваться со мной нужно об очень важном. Это неотложно, мол. Я сказал, что к герцогу иду, а после зайду к ней, сразу. Я заинтересовался. Она не в себе была.
— И больше ничего?
Альмереджи покачал головой.
— А до этого ты её когда видел?
Ладзаро нахмурился.
— С Троицы я к ней не заглядывал.
— Что так? Не твоя очередь была? А! Понимаю, Чурубины не стало и у Франчески вы все и столпились. Так ведь Альбани сбежал… как это ты себя отодвинуть позволил?