— И чем же она вам не угодила? — язвительно осведомился он, — Мешала производить полуночные мессы? Возносить жертвы идолам?
Уилл лишь взглянул на него, и Лэйд сам собой осекся. Совсем озлобился, старый сатир, подумал он, сам клацаю челюстями, точно чудовище из Скрэпси. Вот тебе и благородный Тигр Нового Бангора. А ведь полковник, надо думать, описывал меня совсем с другой стороны…
— Извините, — буркнул он, остывая, — Жизнь лавочника не располагает к теологическим спорам. Что вы имели в виду, Уилл?
Тот благодарно кивнул, словно принимая его, Лэйда Лайвстоуна, извинения.
— Англиканская церковь всегда уделяла чересчур большое внимание догматике. Руководствуясь наилучшими побуждениями, конечно. Не замечая, как с течением веков эта догматика, обернувшись тлетворным ядом формализма, разъедает изнутри все христианское устройство церкви! Она закостенела в своем вековечном ложе, превратив Христа в иззолоченное алебастровое изваяние сродни выспренным статуям Вероккьо, Челлини и Пиццоло. А ведь Иисус был не строгим учителем, которым его силятся нам представить! Нет, сэр. Он не был чванливым морализатором в шелковой рясе! Он был философом, беглецом, учителем. А еще — мятежным бродягой, странником и творцом. Наделенный по воле Создателей божественной сущностью, он в то же время оставался человеком, мистер Лайвстоун. Со всем, что полагается человеку при рождении — страстями, страхами, сомнениями. Да, страстями!
Лэйд мрачно глядел на него исподлобья, надеясь, что этот ручей красноречия изойдет сам собой, не требуя его, Лэйда, вмешательства. Ему никогда не приходилось участвовать в религиозных дискуссиях, эта сфера лежала слишком далеко от привычной ему, но, как доподлинно известно каждому в Хукахука, человеку, способному успешно отбиваться от коммивояжеров, ничего не стоит одной левой разделаться с Эразмом Нотердамским и Фомой Аквинским вместе взятыми.
— Страсть, мистер Лайвстоун! — голос Уилла, мелодичный и негромкий, зазвенел медью, глаза сверкнули, даже сутулость на миг пропала, когда он выпрямился в кресле, — Вот что делает наделенный душой глиняный черепок настоящим человеком. Страсти большие и малые, добродетельные и греховные, расчетливые и бессмысленные… Как много их и как многое они определяют! Вы читали Вольтера, мистер Лайвстоун?
— Я… кхм… — Лэйд, нахмурившись, изобразил пальцами какой-то непонятный знак, — Как-то, знаете…
— Наше клерикальное вороньё с готовностью объявило его антихристом и врагом веры, но это не так. Уверяю вас, это не так! Вольтер во многом запутался и не единожды дерзил, но главное он понимал верно. Как он писал, страсти — это ветра, надувающие паруса корабля. Иногда, бывает, ветер топит корабли, но без него корабль оставался бы навеки недвижим.
— Неглупо сказано.
— Схожим образом думал и мудрый сэр Александр Поуп, когда сказал: Все мы плывем по волнам океана, разум служит нам компасом, а страсти — ветром. Беда в том, мистер Лайвстоун, что в попытке наказать ереси и схизму, церковь впала в другую крайность, объявив войну своеволию, а вслед за этим подвергла остракизму и страсти. Да, человеческая страсть, этот горящий в нас с самого рождения гений, объявлен чем-то греховным, недостойным и порочным. Чем-то, что надо изжить, уничтожить, попрать, превратив живые человеческие существа в фарфоровые изваяния, которые осталось только вымазать краской и выстроить на подоконнике в Сочельник. А ведь и библейские персонажи не были смиренными, мертвыми духом, аскетами! Илия и Давид, Моисей и Иисус Навин, Иезекииль и Самуил — все они были обуреваемы страстями! Праздностью и мудростью, смирением и развратом, пьянством и трудолюбием. Нет ничего естественнее человеческих страстей. В конце концов, люди допускаются на небо не потому, что они обуздали свои страсти или вовсе не имели никаких страстей, а потому, что они культивировали их в себе, взращивая понимание. Вере не должно полагать всякие страсти порочными, потому что именно они делают глиняное изваяние тем, что ныне зовется человеком.
— И поэтому…
— Да! — с жаром произнес Уилл, едва не вскочив со стула, — Новый Бангор — не чудовище и не дьявольское порождение. Это сад первобытных страстей, то, чем когда-то был Эдем, пока церковники не провозгласили его скорбным царством грустных скопцов, которые никогда не знали ни похоти, ни любопытства, ни дерзновения. Новый Бангор — это Эдем, первобытная Река Жизни.
— Река Жизни? — Лэйд осклабился, — Вы, должно быть, редко видели тех тварей, что шныряют в этой реке. Например, отродий Танивхе, что выбираются на берег все чаще в последнее время. Уверяю вас, эта река часто выносит на берег не жемчужины познания, а раздробленные кости тех глупцов, которые имели неосторожность в ней искупаться! Жаль, по одним лишь этим костям уже не скажешь, кому они принадлежали, обычным дуракам или философам!
Уилл стиснул зубы. Даже мотнул коротко головой, как боксер, получивший короткий хук накоротке, однако растерявшимся не выглядел. Чертовски хорошо держится для сопляка.
— Возможно. Жизнь бесконечна в своих проявлениях, мистер Лайвстоун. Но это жизнь, и тем она прекрасна. Новый Бангор не пытается щадить чьих-то чувств, напротив. Он испытывает их, как испытывают на прочность пеньковую веревку, он нарочно проверяет их пределы и при случае безжалостно рвет. Но тем самым он дает возможность раскрыться человеческой душе — в любом проявлении. Для каждой человеческой страсти у него есть ответ, для каждого желания — удовлетворение, для каждого страха — зримое воплощение.
Лэйд лишь небрежно отмахнулся.
— В вас говорит восторженность новичка. Надо думать, некогда сэр Джеймс Кук тоже полагал открытую им Новую Зеландию блаженным царством, земля которого состоит из хлебного пудинга, а реки — из сидра. И полагал так вплоть до того момента, когда чертовы полли не стали натирать его солью и уксусом. Новый Бангор — это не Эдем, Уилл. Это ад в самом страшном и изобретательном воплощении. Он не проверяет и не испытывает чувств, он измывается над ними, пародируя в самых страшных формах. Он не раскрывает человеческие души, он ищет в них трещинки, на которые можно надавить, чтоб превратить душу в месиво бесформенных осколков. Вы просто позволили ему себя обмануть, подсунув то, что сами искали.
— Я не согласен с вами, мистер Лайвстоун. Я многое увидел здесь.
— А еще больше — не увидели! — Лэйд едва не грохнул кулаком по столу, — И рискуете никогда не увидеть. Может, в обществе полковника Уизерса вы и пребывали в относительной безопасности, вас невидимо оберегала сама Канцелярия, но оставшись в одиночестве… Да ваш Эдем попросту сожрет вас, хрустнув костями!
— Полковник Уизерс тоже разделял ваше мнение, мистер Лайвстоун. Он считал, что Новый Бангор — неподходящее для меня место. И, смею надеяться, мне удалось поколебать его уверенность.
Лэйд вспомнил человека в черном с бледным лицом утопленника и призрачной улыбкой. Он едва не издал смешок — колючий, царапающий горло нервный смешок, который должен был весьма скверно прозвучать в замкнутом объеме кабинета. Поколебать уверенность полковника Уизерса в его представлении было не проще, чем летней мошке — поколебать Собор Святого Павла.
Канцелярия хочет, чтоб он покинул остров. Эти слова полковника Уизерса отпечатались в его памяти так крепко, что Лэйду казалось, они будут пылать огненными буквами во тьме, стоит ему лишь закрыть глаза.
— Как вы оказались здесь?
Уилл смутился. Он вновь ссутулился в кресле, сделавшись из пламенного оратора сдержанным молодым человеком.
— Я свернул налево возле скобяных товаров, вышел на Хейвуд-стрит и…
— Я имел в виду не это, — Лэйд коротко мотнул головой, — Как вы оказались здесь?
— О. К сожалению, полковник Уизерс не мог бесконечно тратить на меня свое драгоценное время. Он служит в Канцелярии и, как я понимаю, немало занят по службе. Так что он счел возможным перепоручить меня другому гиду, знающему Новый Бангор не хуже него. Вы даже не представляете, как я был обрадован и польщен, узнав, что этим гидом будет не кто-нибудь, а сам Бангорский Тигр!