Собравшееся после летних каникул литобъединение не проявляло ни малейшего желания предаться решению творческих вопросов: в полном составе курило в курилке Союза писателей и решало вопрос, куда бы пойти, где можно провести время с большей приятностью. Тем более что опять отсутствовал руководитель. Когда-то руководителю литобъединения выплачивалась зарплата, но теперь, после того, как Союз писателей стал простой общественной организацией, деньги на зарплату перестали поступать из бюджета, а на общественных началах убивать время на молодежь маститые писатели не очень-то рвались. Слава Богу, хоть позволяли собираться в помещении Союза. До начала буйства гласности собирались в редакции городской молодежной газеты, в которой работал литсотрудником тогдашний руководитель литобъединения. В то время в городе даже были два литобъединения: при газете, и при Союзе писателей. Они конкурировали, и где-то даже, по большому счету, враждовали. Но потом Союз писателей поставил вопрос ребром, отказал в приеме в Союз писателей руководителю литобъединения, — просто, на выборах забаллотировали, — всего лишь одним голосом «против». На том основании, что руководить литобъединением должен член Союза писателей, ставку руководителя отобрали, а литобъединенцам предложили перейти в объединение при Союзе писателей. В то время все были жутко политизированы, накал борьбы достиг взрывоопасной черты, что и вылилось в общегородской митинг в защиту гласности и перестройки.
Вскоре нашлось место, куда податься — квартира одной одинокой, скучающей поэтессы. Туда и направились, по пути затарившись водкой и скудной закуской. По дороге Павел попытался мягко выяснить некоторые неясности с Люсей Коростелевой, с которой у него была интимная связь, а в прошлом — бурный роман. Но она, зло сверкая черными, как алжирская ночь, и чуть косящими глазами, прошипела:
— Отцепись…
Павел «отцепился», намереваясь продолжить выяснение отношений после пары стопарей.
Однокомнатная квартира, заваленная книгами, носила следы генеральной уборки пятилетней давности. Заполучив полстакана водки и бутерброд с тоненьким ломтиком колбасы, Павел устроился в продавленном, засаленном кресле в углу комнаты и принялся выжидать момента, когда Люську можно будет зажать в уголке и потребовать объяснений.
Тем временем творческий бомонд помаленьку разогревался; кто-то топтался под хрипящую музыку добитого до полуживого состояния магнитофона, кто-то курил на кухне, решая неразрешимую проблему о художественности и месте творческой интеллигенции в жизни современного общества. Павел давно уже решил для себя все проблемы и о своем месте в обществе, и о художественности своих вещей, и о том, кто виноват, и что делать, так что разговоры об этом вызывали у него лютую тошноту, а о художественности — еще и смертную скуку.
Довольно скоро решилась загадка внезапной холодности Люськи по отношению к Павлу: она откровенно вешалась на Геру Светлякова, сравнительно недавно прибившегося к литобъединению, поэта, актера какого-то самодеятельного театра, носящего явственные следы гениальности на своем молодом, слегка тронутом печатями порока, челе. Иногда Люська бросала на Павла косые взгляды, когда, выпив с Герой "на брудершафт", взасос поцеловавшись, отрывалась от него. Павел, отхлебывая водки, и заедая влажной, безвкусной колбасой, с интересом наблюдал. Он давно не питал никаких иллюзий по отношению к ней, но остался чисто профессиональный интерес. Люська была попросту более примитивным, более вульгарным, более деградировавшим изданием Риты.
В тот год Павел еще не оттаял после истории с Ритой. Все внутри будто заледенело, а тут еще и осень началась какая-то пронзительно ледяная. Рано выпал снег, но подтаял, а потом схватился крепкой, острой корочкой, которая пронзительно трещала под ногами, будто битое стекло. И еще ветер… Ледяной, пронизывающий ветер, который метался меж холодных утесов многоэтажных домов. А во дворе барака мрачно шипел в голых прутьях малинников, в кронах рано облетевших яблонь. Угля дома не было, на угольный склад уголь завозили раз в неделю, и народ расхватывал его прямо из вагонов. Анна Сергеевна каждый день отмечалась в очереди за углем, но очередь будто и не двигалась; дома было, казалось, холоднее, чем на улице, со стен текло, дожигали последнюю угольную труху из сараев, когда становилось совсем уж невмоготу, печку топили дорогими дровами.
Холод давил, угнетал, сдавливал все тело, будто палач струбцинами. В плавательном бассейне было тоже холодно, как в погребе, или леднике, который был пристроен к сеням дома в Курае. Курай, в отличие от Сыпчугура, Павлу почему-то не вспоминался, наверное, потому, что там было хорошо; весело и не холодно. А может и потому, что таких ярких впечатлений, как в Сыпчугуре, тоже не было.
На дежурстве делать было решительно нечего, разве что спать. Но спать было невозможно. В продуваемом всеми ветрами спортзале Павел забирался под два мата, но согреться не мог, его трясло всю ночь напролет. Под тремя матами лежать было невозможно, от тяжести совсем не получалось дышать. Ветер, разгоняясь над рекой, беспрепятственно прошибал переднюю стеклянную стену спортзала. До конца сентября не удалось запустить в работу бассейн, отказали изношенные до предела насосы. По заданию механика Павел из двух насосов собрал один, но он проработал ровно двенадцать часов, а потом рассыпался в буквальном смысле на части. В довершение всего лопнули трубы горячего водоснабжения. Где-то в верхах велись переговоры, выстраивались сложнейшие бартерные комбинации, а пока механик слил воду из системы, перекрыл какие можно задвижки, а три слесаря по очереди замерзали и погибали лютой смертью ночами. И домой отлучаться с дежурства, было нельзя: механик опасался, что в явно неработающий бассейн ночью вломятся сборщики цветного металла и раскурочат последнее оборудование вместе с электрощитами. Это потом уже механик сам собрал весь ненужный цветной металл и сдал в скупку, а нужный — стал прятать под надежные замки.
Перестройка буйствовала вовсю, в броске к рынку участвовали все, кому было не лень, все кинулись торговать, большинство, правда, торговали воздухом по телефону. Но это были сплошь дураки, умные потихоньку прибирали к рукам торговые площади, пока они стоили гроши. Дураки гонялись за дефицитным товаром, и если удавалось урвать, накручивали цену в два, три раза, а то и в пять, сдавали умным, те накидывали свои двадцать пять процентов и потихоньку сбывали населению. Дураки похохатывали, и думали, что так будет всегда. Писатели еще не протрезвели от обрушившейся на их неподготовленные головы свободы слова, а их демократизм зашел так далеко, что они даже начали думать, что стихи и прозу могут писать не только члены Союза писателей. Чтобы внести свою лепту в буйство гласности и демократизма, Союз писателей объявил конкурс поэтов. А так как Павел причислял себя к творческому бомонду, то посчитал своим долгом поприсутствовать. Вообще-то, оказалось довольно интересно; юные мальчики и девочки не пришибленные партийностью в литературе, не задавленные канонами соцреализма и не трахнутые положительным героем, соревновались на равных с «маститыми», то есть с ветеранами литобъединения. Каждый из литобъединенцев только себя числил гением, все другие были для него бездарями и графоманами. Слава Богу, не все были такими; что ж делать, в семье не без урода. Хорошо хоть на конкурсе оказалось жюри почти непредвзятое. Павел к тому времени ходил в литобъединение несколько лет, но так и не стал авторитетом.