— Флавио… Вы… будьте осторожны, — вырвалось у него.
Лицо священника ещё больше потемнело, но он сел напротив графа.
— И вы тоже… — досадливо проронил вдруг Флавио, — вы тоже…один из них.
Альдобрандо не понял.
— Один из… кого?
— Вы такой же, как Портофино… Бесчувственный, холодный, бессердечный. Я видел таких. Ледяных в своей безгрешности, отрешенных якобы в видении Бога, безжалостных к малейшей людской слабости, не умеющих понять и простить…
Даноли нахмурился. Он не воспринял упреки Соларентани всерьёз — не мог поверить, что распад в этом юноше зашёл столь далеко, что, сам стоя у алтаря, он мог уронить «якобы в видении Бога…» Это были слова падшего.
— Мессир Портофино праведен, — мягко заметил Альдобрандо.
— Он бесчеловечен!! И этот чумной такой же… — Соларентани поморщился. — Он, правда, выручил меня… Но сколь жестоки они оба в своей праведности, сколь лишены понимания и снисходительности! Они не любят… Они не умеют любить людей. И вы… по глазам видно. Вы — такой же. Вы только и умеете, что пророчить беды!
Альдобрандо видел, что несчастный болен и слаб, и совсем потерял себя.
— Насколько я понимаю, Флавио, ваша трагедия в том, что вы мучительно сожалеете о данных когда-то обетах Христу. Они тяготят вас? Я… во время поединка кое-что расслышал, что, возможно, не предназначалось для моих ушей. Вас отягощает целибат. Это я могу понять. Это человеческое искушение. Но если мессир Портофино выше этих искушений или умеет усилием воли подавить их в себе — это не значит, что он бесчеловечен, но означает, что он праведен и очень силен. Ваша слабость может заставить меня пожалеть вас, но почему она должна понудить меня осудить силу духа и праведность мессира Аурелиано?
— Бог есть Любовь, но помнят ли об этом подобные Грандони и Портофино?
— А помнили ли об этом вы, Соларентани, когда лезли в постель Монтальдо? Вы понимали, что причиняете ему обиду, несовместимую с любовью? — Соларентани молчал. — Но ведь вы всё же вспомнили о Боге и остановились… Значит, ваша душа еще чиста. Вы можете…
— Что? — резко перебил Соларентани, — стать таким же, как Портофино? Как Чума? Самоограничение, аскетизм, праведность…надоело. Они нелюди. Мертвецы. В них ничего живого. Они не видят ни красоты женщин, ни величия человека, только Бог! Их Бог с его бесчеловечными заповедями, который украсил сей мир множеством сладчайших приманок и запретил желать! Но их время кончилось… Их время уходит, — лицо его зло исказилось.
Альдобрандо Даноли помертвел. В глазах его потемнело.
— Вам лучше оставить сан, Флавио. Как можно с такими мыслями…
— Когда мне понадобится ваш совет, граф, я спрошу его. — Соларентани поднялся и удалился в ризницу.
Альдобрандо, чувствуя себя бесконечно утомлённым, поднялся, пошёл к двери. Но остановился. У дверного проёма стоял Чума, успевший за время разговора спуститься с хоров. Даноли понял, что тот слышал разговор. Оба вышли из храма.
— Он прав, Альдобрандо, — улыбнулся Песте. — Я и сам так подумал.
— Прав? Этот несчастный? — Граф не понял шута.
Тот усмехнулся.
— Несчастный? Ну что вы…. Дать обеты, кои из-за собственной похоти не можешь исполнить — это не несчастье, но ничтожество духа. Обычное человеческое ничтожество, в эти бесовские времена претендующее на величие. Но он прав в том, что вы похожи на Портофино и не умеете любить мерзость в людях. Только в его глазах это выглядит жестокостью.
— Но почему Флавио не сложит с себя сан? Стоять у алтаря, служить Богу и… не верить? Зачем это ему?
— Ему двадцать девять. Он давно не служит мессу, но отбывает литургическую повинность, машет кадилом и говорит мертвые слова. Но больше он вообще ничего не умеет. Ему некуда идти, а здесь — кусок хлеба.
— Он… ненавидит вас? Мне показалось…
Песте поморщился.
— Нет. Флавио похотлив, и сладострастие сильнее его. Он хочет блудить, не хочет обременять себя заповедями и не имеет денег, а я — имею деньги, чту заповеди и не склонен блудить. Его, скорее, берёт оторопь. Его отец… Гавино Соларентани, — лицо Чумы на миг просветлело, — был удивительным человеком, но сын… — Чума горестно развёл руками. — Но почему вы сказали, что его ждёт беда?
— Просто показалось…
Чуме снова показалось, что всё не так просто, но он промолчал.
Тристано д'Альвеллатоже уделил внимание графу Даноли — по долгу службы. Его доносчики собрали по его приказанию ворох сведений об Альдобрандо, его происхождении, родне и близких, его пристрастиях и взглядах, и начальник тайной службы недоумевающе перебирал доносы. Он знал своих людей и знал, как трудно удивить их чем-либо, но все доносы — и лаконичные, и пространные — содержали сведения, приводящие в недоумение самих доносчиков. Граф был человеком слова и чести. Граф был смельчаком и храбрым воином, учёным книжником и истово верующим человеком. Никто и никогда не мог сказать о графе Даноли ничего дурного. В последний год граф потерял семью и пришёл в Урбино отпроситься в монастырь. Д'Альвелла отодвинул листы пергаментов и задумался. Сведущий в людях не верит в непорочность, но Тристано помнил, как поразили его в замке в первый же вечер встречи глаза Даноли. В них было что-то непостижимое и загадочное, чужое и неотмирное, отчего сам д'Альвеллав друг почувствовал, сколь мелки и суетны все его заботы, как он сам постарел и устал.
Между тем Бьянка Белончини по-прежнему сходила с ума по красавцу Грандони, изводя его своим вниманием, подстерегала в коридорах, засовывала ему под дверь любовные записки. Песте бесновался, Лелио насмешливо улыбался, Даноли, замечая пылкую страсть блондинки и вспоминая нанятых её мужем убийц, морщился и жалел Грациано.
Тем временем Виттория Торизани появилась на вечеринке у герцогини в новом платье из венецианского коричневого бархата и кружевах, шитых золотом. Этого мало! На следующий день девица на прогулке предстала перед придворными в платье из алого миланского бархата и мантелло из кипрского камлота, украшенном мехом французской куницы! Но и этим она не ограничилась, явив на вечернем туалете герцогини завистливым взорам фрейлин синее шелковое платье с брабантскими кружевами, а на груди её красовалась камея, оправленная в золото! Девицы были готовы разорвать нахалку, Иоланда Тассони обозвала Витторию содержанкой, а Тристано д'Альвеллаимел наглость осведомиться у дружка-камерира: «Не боится ли дорогой Дамиано разориться?» В ответ министр финансов двора окинул подеста паскудной улыбкой мартовского кота и игриво подмигнул. Разориться он явно не боялся.