– А быть любимчиком главы академии не так уж и плохо, – заметил Курт, с наслаждением поглощая обед. – Любопытно, сие особое положение сохранится при новом руководстве?
– А как же, – пообещал Бруно с готовностью. – На особое отношение будущего ректора ты уж точно можешь смело рассчитывать. Быть может, это хоть немного поставит тебя на место.
– Власть развращает, – вздохнул Курт с показным упреком. – Когда-то (помнишь?) ты счел недостойным отпинать меня связанного. И вот теперь ты verba transfero[49] уже грозишь мне тем же, что когда-то сделать отказался.
– Тебе не повредит.
– А вот если бы я получил власть распоряжаться тобой de jure…
– Когда ты получил право распоряжаться мною de jure, ты сквернословил в мой адрес ежечасно и распускал руки при всяком удобном случае, посему не пытайся давить на совесть. Она у меня в отсутствии – сдается тебе в аренду, в немногочисленных передышках находясь в починке.
– Майстер Гессе.
От голоса, прозвучавшего слева, Курт едва не вздрогнул – голос был надорванный и сиплый, похожий на скрип крышки старого сундука. О том, что его окликнул присланный лекарь, Курт скорее догадался, нежели осознал рассудочно – тот, по-прежнему тяжело навалившись на стол, смотрел теперь не в тарелку, а на майстера инквизитора, ожидая на свои слова реакции.
– Мы знакомы? – уточнил Курт, и тот вяло усмехнулся:
– Бросьте, кто вас не знает?.. Вы в неплохом расположении духа, – продолжил выпускник особых курсов с усилием. – Стало быть, побывали у отца Бенедикта, и он в порядке. Верно?
– Был приступ, – отозвался Курт, посерьезнев, и, когда тот рывком распрямился, успокаивающе кивнул: – Но Рюценбах с помощником справились сами. Сейчас все хорошо.
– Насколько это вообще возможно, – расслабившись, довершил парень и, прикрыв глаза, перевел дыхание, на миг став похожим на умирающего старика в комнате наверху.
– Не доводилось еще терять пациентов? – понимающе уточнил Курт, и тот, нехотя разлепив веки, молча качнул головой. – Значит, этот будет первым.
Присланный лекарь нахмурился, глядя на него с упреком, и он тяжело вздохнул, констатировав:
– Не думал об этом… А напрасно. Ведь тебя пригласили не врачевать больного, а поддерживать жизнь в умирающем, а это существенная разница. Когда-нибудь ты помочь не сможешь – завтра или через неделю, и он умрет.
– Я выкладываюсь, как могу… – начал тот, и Курт перебил, не дав докончить:
– Вижу. Потому и говорю тебе то, что говорю. Когда-нибудь даже твои возможности будут бессильны перед людским естеством, и он умрет. Возможно, в эту минуту тебя не будет рядом, а может быть, отец Бенедикт скончается на твоих руках, когда ты в очередной раз будешь выкладываться, как можешь. И ты решишь, что выложился недостаточно. И будешь чувствовать себя виноватым. Будешь, знаю.
– К чему вы говорите мне все это? – хмуро уточнил лекарь. – Зачем?
– Просто, чтобы знал: ты в последнюю неделю герой всей академии и твоим стараниям благодарны десятки людей. Ты делаешь невозможное, и это понимают все. Но и ты человек, и ты не способен на неисполнимое, и когда придет время – это будет не твоя вина.
– Откуда вам знать? – возразил тот сумрачно. – Вы меня не знаете, вы не знаете, на что я способен и где предел моим возможностям.
– Передохни, – посоветовал Курт настоятельно, поднявшись из-за стола. – Доешь и поспи, наконец. Иначе предел этот подступит слишком близко, а это уж точно никому не на пользу.
Парень не ответил, уже не глядя на него и снова уставившись в стол перед собою, и на уходящего Курта даже не обернулся.
– Удивляться ты разучился, – спустя минуту безмолвного шествия меж каменных стен проговорил Бруно серьезно. – Зато не перестаешь удивлять.
– Не догадаться, о чем он думает, мог только дурак, – начал Курт, и тот вскинул руку, перебив:
– Да, да, но я не о том. К чему вдруг было это практическое душеведение?
– Не догадаться, чем все кончится, тоже способен только полнейший глупец. Будет первая потеря, да еще такая серьезная, когда такое количество людей смотрят на него с надеждой, а он эти упования не оправдает… Не так уж много у нас способных служителей, тем паче в таких областях, чтобы позволить им выходить из строя прежде времени, а такой нешуточный провал может выбить из колеи надолго.
– А мне сдается, дело в другом, – уверенно возразил Бруно. – Сдается мне, ты просто пожалел парня. Временами и это с тобою случается. Жаль только, всегда спонтанно и не всегда, когда это нужно.
– Eheu[50], – передернул плечами Курт, свернув к лестнице. – Случается и со мною; может, старею?
– Забавно: обыкновенно люди совестятся признать, что их сострадание к ближнему неискренне и притворно, ты же восстаешь всякий раз, когда я пытаюсь обвинить тебя в простых человеческих эмоциях.
– Меня настораживает, – возразил Курт, – тот факт, что ты подозреваешь оные эмоции у всех подряд. Какой из тебя инквизиторский исповедник при таком складе натуры… Бруно, неужто ты всерьез полагаешь, что каждый из здешних наставников, подобно отцу Бенедикту, души в нас не чаял и по сию пору страдает сердцем по поводу всякой нашей невзгоды?
– А это к чему?
– Инструкторы и наставники, когда перестали выламывать нам руки, принялись проявлять к своим перевоспитанным воспитанникам чудеса благожелательности и душевности; отчего? Оттого, что каждого любили без памяти? Да прям-таки. Причина к тому одна: только они проявляли душевность, только они слушали и говорили с нами, только они выражали понимание. Не внешний мир – они. Учителя. Сослужители. Конгрегация, в широком смысле. Окружающий мир чужд, он – другой, люди вокруг – другие, все против всех, и только мы – едины. Если высказывать это вот так, постулатом, это не воспримется как непреложная истина: такова человеческая psychica. Если же, как они, подтолкнуть к этой идее исподволь, позволить самому прийти к этой мысли – вот это впечатается намертво. В применении к этой ситуации: я, одаренный сверхчеловеческими способностями, вывертываюсь наизнанку, делая невозможное, и все, что я слышу в ответ, – мимоходом «спасибо», да и то через раз. Я сам едва не отдаю Богу душу, мне дурно, мне тоскливо – в том числе и потому, что никто не обращает на это внимания. Ну, быть может, Рюценбах пару раз своим обычным тоном велел пойти отоспаться, и все. Далее мысль идет в направлении, не особенно вдохновляющем: вот, я сижу здесь в одиночестве, и на меня всем наплевать, на меня не обращают внимания свои же – так для чего и для кого я живу и работаю? Где мое место? Есть ли оно вообще, и если есть – то здесь ли? Среди них ли?