Ознакомительная версия.
– Славный был старикан, – вздохнул Скальпель, передавая флягу.
– Приходи вечером в «Долину», – сказал Стас, – Ауч придержит нам столик.
– Я постараюсь. У меня назначена операция, но должен успеть. В крайнем случае опоздаю…
Скальпель стоял в рубашке, закинув пиджак за плечо. Теперь он стал хирургом, получив бесценный опыт в полевых палатках. Разработал свою систему анестезии при ампутациях в условиях военно-полевого госпиталя. Дважды попадал под бомбежку, был ранен осколком в горло, чудом выжил. Пожалуй, из всех четверых сегодня он наиболее прочно стоял на ногах. Его приглашали на ученые собрания, он даже участвовал в каком-то правительственном комитете по вопросам здравоохранения. Готфрид Уоллис имел хоть какой-то вес, к тому же был богат. Но каждую пятницу он приходил в «Долину», где хозяин по имени Арчи и по прозвищу Ауч держал им кабинку. И там, в «Долине», Готфрид Уоллис становился снова Скальпелем, любил напиться и потравить анекдоты про губернатора и его жену.
Бруно… Самуил Брунер проработал последние двенадцать лет в полиции, в отделе преступлений, связанных с несовершеннолетними, едва не спился. В конце концов сдался, вышел в отставку и теперь работает вышибалой в борделе «Живой уголок». Отрастил пузо и тяжеленные кулаки, утратил привычку улыбаться и приобрел в собственность огромный «Харлей». Говорят, выбил за долги. Во время войны прошел вместе с толпой свихнувшегося философа Кьеркегора до самого Амстердама, где вместе с этой странной армией и был разбит наголову. Причем в случае Бруно, в прямом смысле – он получил контузию, и это спасло ему жизнь: добивавшие раненых на поле боя сочли его мертвым. Целую ночь он полз по трупам, а с рассветом стащил с мертвого врага форму, переоделся и отправился в бега.
Шрам… Андрей Чадов, с жутким шрамом через все лицо от левого глаза, навеки обреченного на смешливый прищур, до правой скулы, через изуродованный нос. Работал техником в мелкой автомастерской. А до этого прошелся по нескольким фронтам, плавал на военных кораблях, летал штурманом на боевом дирижабле, потом в горном селении попал в окружение и был расстрелян. Неудачно. Пьяный офицер, командовавший расстрелом, заметив, что тот еще жив, решил довершить дело ударом шашки. Трудно сказать, то ли удар был неумел, то ли череп у Шрама оказался крепче стали…
Но они выжили, вот в чем шутка… Вот в чем странность.
Стас кивнул могильщикам и, отвернувшись, пошел к дороге. Друзья последовали за ним, только согбенный Захария остался стоять у могилы хозяина, изредка вздрагивая от сухого плача. Стас словно окаменел, хотя понимал, что это ненадолго. Откуда-то изнутри поднималась горячая волна боли, и удерживать ее было уже невозможно. Сил не осталось. Все было теперь иначе, не как тогда, в дороге от Периферии. Он только хотел остаться один, не хотел показывать даже друзьям, как его душит бессилие.
Но его не хватило. Уже на дороге согнуло, словно от удара в живот. Стас глухо взвыл, сгреб обеими руками шляпу и зарылся в нее лицом. Чья-то рука легла на плечо, но никто из друзей не сказал ни слова. Они многое утратили за время войны и последующих лет, а научились очень немногому. Но право на плач оставалось за каждым. Иногда это было единственной собственностью человека в окопах, в холодных квартирах, в очередях, на биржах труда. Даже потом, когда жизнь успокоилась, а смерть наелась до отвала, даже потом у человека оставалось это право.
В руку сунули флягу, глоток водки обжег гортань.
– Стас, приятель, надо идти, – проговорил, присаживаясь на корточки, Скальпель.
– Как мне жить с этим? – шепотом спросил Стас.
– Тяжело. – Скальп покачал головой. – И это уже не пройдет. Станет слабее, но не пройдет никогда, старик. Но как-то жить надо. Я не советчик в таких делах, никто не советчик. Но иначе нам всем не стоит уходить с этого кладбища. Пойдем, старик, а вечером напьемся и разгоним чертей. Для начала… А там посмотрим, как быть.
Они разъехались в разные стороны. Спасать людей, чинить автомобили, отсыпаться перед ночной сменой в борделе. Такова была жизнь, и такова была смерть. Лишь сутулая фигура у могилы без памятника все еще маячила какое-то время в набирающем обороты зное, но и старый Захария в конце концов покинул хозяина – на этот раз навсегда. Захарии нужно было идти на площадь Лафалеттов, где в цокольном этаже детской библиотеки он снимал маленькую каморку, заваленную чужой обувью, рулонами кожи и прочей сапожной атрибутикой.
* * *
Марк Гейгер был легендой послевоенного сыска. А выглядел как давно не спавший крысоподобный болван, с желтушной кожей и пронзительными иглами глаз, лишенными ресниц и бровей. Пять лет назад он заразился, но успел осознать это прежде, чем голод превратился в единственную цель и убил в нем человека. Он дополз до больницы, где ему сделали экстренный диализ: других способов очистки крови от заразы тогда не было. Позже ему пришлось пройти несколько курсов химиотерапии и облучение. Марк Гейгер был еще и легендой послевоенной медицины, упомянутой во всех трудах этого периода. Один из пяти выздоровевших и единственный, проживший после излечения больше трех лет. Хотя лично Стас всегда ставил под сомнение факт выздоровления. Так или иначе, выйдя из больницы, Гейгер в течение года довел жену до состояния, близкого к нервному срыву. Она собрала вещи и перебралась к родителям. К счастью. С детьми Гейгер не виделся, не вспоминал о них прилюдно и не выставлял на рабочий стол их фотографии. Коллеги, включая руководство, старались свести общение с ним к минимуму, а за глаза его называли исключительно Ублюдком.
Но Марк Гейгер являлся единственным в своем роде специалистом по серийным убийцам. Он не проиграл ни одного дела. Он вычислял, находил, настигал. В его жизни больше ничего не было, но многие ли могут похвастаться, что единственное, что они умеют по-настоящему, они делают так же блестяще? Слабое оправдание характеру и ненависти окружающих. И все же… Когда Стасу на прошлой неделе сообщили, что его на какое-то время передают в отдел Гейгера, первое, что он почувствовал, – радость. Черт с ним, с Ублюдком. Настоящее дело, то, ради чего стоило браться за карьеру детектива, то, что имело смысл.
Все это было до звонка с Периферии, до жуткого дождя, оборвавшегося нестерпимым зноем, до очереди в морге при Академии криминалистики. До похорон…
Неделя. Иногда это семь страниц отрывного календаря, семь похожих один на другой дней, семь отрезков жизни, не оставивших по себе памяти. Семь дней, пролетевших незаметно, бессмысленно, так, что их могло и не быть. Но бывает, что каждая минута недели стоит семи дней, а дни растянуты в тысячелетия. Они плавятся, как горящий пластик, они мучительно долго собираются в каплю, прежде чем кануть в зловонном океане прошлого. И они прожигают то решето, тот фильтр, что отсеивает зловонное и гадкое и отправляет его в беспамятство, а памяти оставляет лишь куски покрупнее: моменты радости, моменты самых сильных переживаний, моменты удач и промахов. А тут один сплошной момент памяти, настолько большой, что не может протиснуться в отверстия решета, и настолько горячий, что оставляет ожоги на внутренней поверхности черепа.
Ознакомительная версия.