— Да, именно в том! Отличнейшие ребята. Генрих, я был такой идиот, что отказывался от работы в институте! Теперь я отсюда никогда не уйду. Такие проблемы, такие поиски! Как жаль, что ты не подошел при тайном обследовании, ты был бы так обрадован, если бы переместился к нам… Куда там обрадован — самым нахальным образом счастлив! А Риччи я передам, чтобы он со своим Марсом убирался ко всем чертям! Ко всем чертям!
— Негодяи — и отличнейшие ребята! — Прохоров пожал плечами. — Своеобразный способ доносить до других правдивую информацию.
— Она в характере Джока, — весело возразил Домье. — Зато к тем, кого недолюбливает, он относится с изысканной вежливостью. Можно ли считать наши разногласия исчерпанными, друг Александр?
— Если не возражаете, я сделаю официальную запись, мы скрепим ее нашими голосами и поставим точку на деле о похищении астрозоолога Джока Вагнера.
Джок вдруг схватил следователя за руку и объявил, охваченный внезапным вдохновением:
— Павел, нужно испытать Александра! Вы не смотрите, что он держится дурачком, я угадываю в нем такого умницу!.. И потом, нам нужен железный тормоз против сумятицы, эдакий ледяной пресекатель пустого взлета! Короче, мыслитель с горячим внутренним накалом педантизма. Столько хаоса в наших озарениях! Ставлю свою голову против кочана капусты, что Сашка именно тот, кого нам сегодня не хватает.
Домье вопросительно посмотрел на следователя. Тот сказал, колеблясь:
— Если я и вправду окажусь полезным… Работа следователя, по-честному, мне приелась, такая все однообразица!.. В общем, пожалуйста, я согласен обследоваться!
— Я пригласил тебя, Генрих, чтобы ты спас меня от ужасной опасности! — так Франц начал то, что за минуту перед тем назвал «это будет моей исповедью». — На мою жизнь замышляется покушение.
— Ты лежи, лежи спокойно, — ласково сказал Генрих. — Ты слишком ворочаешься. Я медик плохой, но, мне кажется, так размахивать руками вредно.
— Ах, мне все сейчас вредно! — простонал Франц. — Ты и представить не можешь, до чего сузился спектр возможностей моего существования. Тонкий желобок жизненных допустимостей, тонкий желобок! И шаг в сторону, маленькое отклонение от желобка — неотвратимая гибель. Опусти, пожалуйста, штору — на улице светит солнце, для меня это опасно.
— Да, трудно тебе стало, Франци, — с сочувствием проговорил Генрих, возвращаясь от окна к постели больного. — Что, кстати, врачи говорят о твоей болезни?
— Они ничего не говорят. Они разводят руками. Самому гениальному из них и в голову не может прийти, чем я болен. Только я один знаю свою болезнь, потому что сам сотворил ее. И она даже не болезнь, если по-серьезному… Ох, Генрих, пожалуйста, немного приоткрой штору, этот полумрак так убийствен!.. Не сильно, не сильно… вот так, спасибо. Я ничего от тебя не скрою, будет настоящая исповедь. Дело в том, Генрих, что я захворал бессмертием. Ты понимаешь? Моя болезнь — бессмертие!
— Ты все-таки не отчаивайся, — осторожно сказал Генрих и легонько поправил сползшее одеяло. — Теперь научились справляться и не с такими заболеваниями. Сама смерть отступает перед современными лекарствами и оздоровительными приемами, что же там толковать о бессмертии. Уверяю тебя, через месяц ты будешь здоров, как тяжеловес, вырывающий на штанге рекорд.
— Пожалуйста, не говори так быстро, Генрих. У меня молоты бьют в мозгу, когда я слышу торопливую речь. И медленно тоже не надо, это еще хуже. Ах, Генрих, мне так трудно стало разговаривать с людьми! Только с тобой я еще могу, ты мой старый, мой добрый друг, тебе одному я способен довериться. И только ты можешь спасти меня.
Генрих хотел было сказать, что постарается спасти от любой опасности, даже от бессмертия, но вовремя сообразил, что больной может не понять шутки. Он молча еще раз поправил одеяло.
Франц болезненно покривился. Вероятно, и молчать надо было как-то по-особому, но Генрих побоялся расспрашивать.
— Итак, ты теперь знаешь, что я хвораю бессмертием, — продолжал больной. — О, это сладостная болезнь, но такая беспокойная, такая беспокойная! Так мало возможностей жизни оставляет бессмертие, если бы ты знал! И если бы я это раньше знал! Возможно, я никогда бы не начал работ, создавших у меня бессмертие, представь я себе заранее, что оно несет с собой. И не давал бы Лоренцо углублять его исследования, вместо того чтобы подзадоривать его, как делал все эти три года с такой губительной неосторожностью… Нет, все равно бы продолжал исследования! Ах, мне так трудно говорить, Генрих!
Он в изнеможении замолчал. Генрих, стараясь не беспокоить пристальным взглядом, украдкой рассматривал его. Они с Францем не виделись два года. Франц и раньше не отличался ни железным здоровьем, ни физической силой, ни особенной общительностью; худенький, замедленный в движениях, застенчивый человек — таким он был в школе, таким оставался в университете, таким являлся перед студентами и сотрудниками, когда приобрел известность как крупнейший исследователь жизнедеятельности нервных клеток. О нем шутили в дружеском кругу: «Франц потому и занимается синтезом жизни, что ему самому природой отпущено мало жизни».
За те два года, что Генрих не встречался с ним, Франц прямо-таки зловеще переменился. Если бы кому-нибудь понадобилось продемонстрировать человека, вконец измученного болезнью, Франц отлично бы подошел. Его природная худоба превратилась в ужасающую костлявость, неизменная бледноватость стала мертвенной бледностью, а щеки и лоб так сжались, что как-то и не воспринимались при первом взгляде. Когда больной поворачивался на бок, голова топориком-профилем выставлялась перед грудью. Но болезненно блестящие глаза глядели разумно, это Генрих отметил сразу и с некоторым недоумением: умный взгляд мало вязался с путаной речью.
Франц догадался, с каким чувством Генрих поглядывает на него, и постарался, чтобы слабо наметившаяся на губах улыбка выглядела насмешливой. Он прошептал:
— Да, конечно… Я упустил из виду, что тебе слова мои кажутся бредом. Через несколько минут ты убедишься, что такое впечатление ошибочно. Дай мне немного собраться с силами.
— Может быть, лучше поговорить потом? — Генрих придал голосу тон беззаботного равнодушия. — И вправду, Франци, ты немного оправишься, подкрепишься… Нам не к спеху.
Больной покачал головой:
— Мне к спеху. И я просил тебя не говорить так быстро. Это ужасно, как ты выбрасываешь слово за словом! — Он страдальчески прикрыл веками глаза, снова раскрыл их, сказал с упреком: — Не хочешь понять, Генрих… или не веришь. От бессмертия не оправляются, от бессмертия не выздоравливают. Пойми наконец! Бессмертия можно только лишиться — и лишь с жизнью, лишь с жизнью! Бессмертие и жизнь во мне неразрываемы, Генрих, вот где источник ополчившихся на меня несчастий. Очень прошу тебя, выслушай меня со всем вниманием.