И тут-то Арнольд Гольдбахен сломался. Он затрясся, рот его обвис, а слова потекли, словно винцо из прохудившегося меха, – но не понять было, чью жажду то винцо сумеет утолить.
Дитрих переглянулся с Ортуином Ольцем, тот – с Херцером, и вскоре уже бывший советник магистрата сидел, скорчившись под наброшенной дерюгой, и все говорил, говорил, говорил…
Курт Флосс, говорил он, был беглым резчиком по камню. Чертовски хорошим резчиком по камню. Сбежал от барона фон Вассерберга, прятался в Альтене целый год и один день, а по прошествии срока сделался свободным бюргером, и никто не сумел бы забрать его назад, не вызвав бунта в городе. Была у него жена, Элиза, и сын, Тильманн, Тиль. А потом… потом…
Тут Арнольд Гольдбахен сделался невнятен, раз за разом теряя нить рассказа. И даже когда Херцер принимался многозначительно хмурить рыжие брови – трепетал, но продолжал кряхтеть, пыхтеть да ходить вокруг да около Флоссова исчезновения.
Стало ясным лишь, что Курт Флосс решил бежать из города – и решение свое исполнил. Но что-то в его побеге не задалось. Запинаясь и то и дело замолкая, Гольдбахен лепетал о повозке, кою он, дескать, приуготовил для беглецов, и о волнении своем, когда к условленному времени Флосс с сыном и женой к месту, где ждал их фургон, не вышли.
Отчего он волновался? Нетрудно сказать: к тому времени люди барона рыскали по городу, злые, как черти. Кто знал о повозке? Никто, кроме него да ближайших слуг. Ну, быть может, еще человек-другой в магистрате. Нет, нынче все они или мертвы, или сбежали из города. Отчего он послал людей на поиски? Ну а как же? Христианская ведь душа…
А вот о том, что люди, посланные на поиски, обнаружили, господин Гольдбахен тоже говорил сквозь спазм в горле, но по причинам иным. Похоже, зрелище оказалось таким жутким, что, зная о нем только со слов рейтаров городской милиции, Арнольд Гольдбахен не мог контролировать руки: те тряслись, словно у пьяницы в пост.
Зрелище, открывшееся отряду милиции, было таково: на полянке сразу у тропы нашелся Курт Флосс – мертвый, обезображенный и повешенный. Кто-то раздел его, охолостил, истыкал ножами да отрезал пальцы. Сын его, Тиль, мальчишка лет восьми, сидел рядом: голый, обесчещенный и тронувшийся умом. Он ничего не говорил – ни тогда и никогда после: сидел и баюкал на коленях завернутого в тряпье новорожденного младенца. А вот матери – ни живой, ни в виде тела – так никогда не отыскали.
Гольдбахен рассказывал голосом серым и мертвым, словно силы покинули его, и теперь слово за словом выдавливает он бессилием своим, а Утер Махоня чувствовал, как плечи его сводит мурашками. Слушая мерно шелестящие слова бывшего господина советника, Утер словно вживую видел: труп мертвого мужчины со вспоротым брюхом и обмотанными кишками ногами и жмущегося под деревом голого и избитого мальчугана над новорожденной своею сестрицей.
– И что же сталось с мальчиком? – спросил Дитрих Найденыш.
Гольдбахен пожал плечами:
– Стал городским дурачком – в себя-то он так и не пришел. Золотые руки у мальца были, из дерева мог вырезать что угодно. Как видно, у отца унаследовал талант. А еще, знаете… – Арнольд Гольдбахен искательно заглядывал в глаза Найденышу, походя на забитого пса, не могущего решить, дадут ли ему кость либо снова пнут под ребро, – …еще, знаете, он постоянно ходил в лес, на то место, где его нашли. Словно тянуло его что туда. А может – и тянуло, как знать.
Утер Махоня смотрел на кончик пера, сжимаемого побелевшими пальцами. Смотрел – и не мог поднять взгляда.
* * *
– Кровянка хороша, если размять ее как следует да залить пивом, – рассказывал Херцер, отрезая маленьким ножичком кусочки репы. Отрезав, макал их в сметанный соус и закидывая в окаймленную рыжим волосом пасть.
На столе перед ним стояли опустошенные плошки и кружки; бумаги были сдвинуты на край стола.
Херцер продолжил было разглагольствовать, но Утер, проведший в Сойковой башне без малого все время до позднего пополудня, вдруг почуял, как к горлу подкатывается комок желчи. Все здесь – запахи, звуки, то, что видел глаз и осязали пальцы, – сделалось невыносимо, и Утер бросился стремглав к двери, скатился по трем ступеням, забежал за угол четырехугольного двухэтажного строения, примыкавшего к башне, бухнулся на колени, уперев голову в холодный камень, и с трудом совладал с рвотным позывом. Сидел, дыша ртом и стискивая до боли кулаки.
Потом над головой его с треском распахнулось малое оконце, и знакомый уже голос Ортуина Ольца произнес кому-то не без запальчивости:
– Да, мальчик, это – справедливость. Неприглядна и груба, но встретишь ее – и ты на коленях. Так было и так будет. И мы – не исключения, если собираемся ей служить.
– Вот только, служа ей, понимаешь, что прислуживаешь собственной гордыне, – второй голос оказался голосом Найденыша.
– И ты полагаешь, есть иной путь?
– Я не полагаю – я знаю. Я этот путь видел.
Пренебрежительное фырканье Ольца было словно щелчок пальцами.
– Это где же? При Блаженном Гидеоне-то? Но я слыхал, что и расстрига верит лишь в справедливость, причем – в свою собственную.
– Блаженный Гидеон – не расстрига.
Утер замер. Убежать, не выдав своего присутствия, было невозможно. Оставалось лишь сидеть, молясь Богоматери и святому Ульриху Аугсбургскому, чтобы ни один из беседующих не выглянул в окно.
– Ты ведь понимаешь, что он – наилучший кандидат на Божью справедливость?
– Но это не остановит убийцу и не накажет виновного.
– Если ты прав, смерть грозит лишь одному человеку. К тому же нелучшего разбора даже как для нынешних времен.
– А если я не прав? Или если убийца не остановится? Или если это не месть? Или если я и вовсе иду ложным следом? В том-то и разница между справедливостью и истиной: истина – единственна, а справедливость – для всякого своя собственная.
Скрипнуло дерево – словно один из собеседников вцепился в спинку стула или столешницу.
– Истина порой ослепляет, – проворчал Ольц.
– Слепит, я бы сказал.
– Как ни скажи – а только частенько случается, что после торжества истины остаются лишь обожженные сиянием ее калеки.
– Если я кого и сжигал…
– Да не о тебе же речь! – Голос Ольца сделался досадлив. – Сколько бы ты там ни сжег ведьмовских отродий…
– Восьмерых, – отмерил глухо Дитрих Найденыш, и от голоса его у Утера все скорчилось внутри. – А двое из обвиняемых были мною оправданы и отпущены на свободу.
– И что сталось с ними, освобожденными тобою, после? Живы они в своих городах и селах или же им, оправданным, пришлось бежать от гнева соседей и знакомцев? Потому что истина – жестока и беспощадна. И ей плевать на людей.