И понял Иемар, что силы его на исходе. И воззвал к Богу, и просил укрепить его. И явился Бог Иемару, в облике ребенка, и сказал: нет такой тайны, чтоб ради нее пролилась кровь достойного.
И велел Бог Иемару: не молчи; иди и скажи. И спросил Иемар: все ли говорить? И ответил Бог: все. И спросил Иемар: всем ли сказать? И ответил Бог: всем.
И велел Бог Иемару: иди и скажи так. Есть Семя Божие, сокрытое ото всех. И как Бог есть повсюду и нигде, так Семя его повсюду и нигде. И почва Семени сего не в поле распаханном, где человек в поте лица растит хлеб свой. Но где празднуют без повода и меры, где вкушают пищу четыре раза в день, где пропитана земля кровью на тридцать локтей, где один создает, а девять тратят и расходуют – там почва Семени сего.
И велел Бог Иемару: иди и скажи так. Аз есьм человек. Не брат вам и не враг вам, но сеятель Семени Стебля Божьего…»
Денис перестал слушать, все слилось, склеилось, перестало быть разным и сделалось единым целым – и семя стебля, и сало дьявола, и сбережение сбереженного, и пьяная Таня, увозимая вертолетом над многими золотыми куполами старой Москвы или одним серым куполом Москвы новой, и личная кувалда с насечками, и мама, только что принявшая цереброн, и врезавшиеся в плечи лямки рюкзака, набитого балабасом, и расписание регламентов, и конвертируемые литиевые червонцы, и желание жить, как доктор прописал, и бог, сущий везде и нигде.
И когда раздались глухие хлопки выстрелов, топот сапог, восклицания, шум борьбы, и стоны, и хрипы – Денис не придал звукам значения; какая разница, что с ним сделают, погубят или спасут, замучают или продегустируют, если бог, жизнь, истина, сила – везде и нигде?
Очнулся оттого, что ему было хорошо. И когда понял, что ему хорошо – стало еще лучше. Прислушался, огляделся. Не было ни веревок, стягивающих запястья и лодыжки, ни бамбуковых лезвий, вонзившихся в спину. Никто не читал над ним священных текстов, и вместо белесого неба над головой слабо светился обычный потолок.
Он лежал в регенерационной капсуле, до подбородка погруженный в гель, пахнущий спиртом. Раны на спине слабо чесались. Комната была пуста, за окном шевелились кленовые ветки.
«Очень хорошо, – подумал Денис. – Кто-то вытащил меня. Спас. Годунов, наверное. Больше некому. И заснул».
Проснулся вечером, в том же помещении, но уже на обычной кровати. Шторы были задернуты, потолок светился втрое ярче; часть стены напротив оказалась экраном, демонстрирующим сложную жизнь какого-то подвижного узора; разноцветные пятна и геометрические фигуры проникали друг в друга, рождались и растворялись. Тихо играла обволакивающая музыка.
Открылась дверь, вошел – руки в карманы – человек с необычайно испитым лицом, за ним еще несколько, одни в белых халатах, другие в цивильном. Испитой резко, быстро двигался и твердо стучал каблуками, свита же перемещалась совершенно бесшумно – никто не задевал соседа краем одежды и даже, наверное, не дышал.
– Ага, бля! – воскликнул испитой, улыбаясь. – Я ж говорил, такие не умирают! Привет, Дениска!
Лицо человека – узкое, с прямым носом и правильными полумесяцами густых бровей – показалось знакомым; Денис кивнул.
– Ну-ка выйдите все к чертовой матери, – приказал испитой.
– На третьей линии Шестаков, – прошелестели из свиты.
– Скажи, я перезвоню. И передай, чтоб очко вазелином смазал, потому что я, бля, недоволен. А теперь исчезните все.
Свита стремительно испарилась. Испитой посмотрел на Дениса и рассмеялся, обнажив ярко-розовые молодые десны. Помимо воли Денис тоже улыбнулся и почему-то ощутил стеснение.
– Точная копия папаши, – праздничным тоном произнес испитой. – Даже, бля, не верится. Только папаша был ростом поменьше, а ты – вон какой. Говорят, тебя, бля, местные бабы чуть на части не порвали. Кстати, можешь сесть. Доктор сказал, ты в норме. А он у меня за свои слова отвечает.
Денис осторожно подчинился. Кожа немного горела, и кружилась голова, но в общем он был в норме, да.
– Я Пружинов, – представился испитой. – Никита Никитович.
Его серые глаза смотрели смело, холодно и одновременно весело – такой взгляд мать Дениса называла «бесстыжий».
– Здрасьте, – тихо сказал Денис.
– Эй, – позвал Никита Никитович, поднимая взгляд к потолку. – Покажите кино!
Узор на экране исчез, и появилась картинка: хохочущие, ярко одетые молодые люди в просторном зале, множество заваленных бумагой столов, а один стол, самый широкий, свободен от бумаг, на нем бутылки и прочая посуда; меж веселых и молодых – кто-то старый и мрачный, в инвалидной коляске.
Отца и мать Денис узнал сразу. Оба юные, раскрасневшиеся; забавные прически, порывистые жесты.
– Этой записи сорок лет, – произнес Пружинов, ностальгически ухмыляясь; опять показались его десны; что-то было у него не так с лицом, немного не хватало кожи под носом и на щеках, и губы раздвигались шире, чем нужно, жили отдельно, неестественно активно, чуть нелепо.
– Смотри, смотри, – провозгласил он. – Интересное кино. Для тебя берег. Знал, что мы однажды увидимся. Ты наблюдаешь традиционную пятничную пьянку в редакции журнала «Самый-Самый». Мосластый в идиотской рубашке – это я. Красавица в лиловом – твоя мама. Рядом с ней – твой папа. Он уже тогда от Варвары не отходил. Но, скажу тебе, долго обхаживал, года два или три… – Пружинов грубо хохотнул. – Мама твоя была разборчивая девушка… Старик в коляске – хозяин журнала, некто Михаил Евграфович Пушков-Рыльцев. Остальных ты не знаешь.
– Знаю, – возразил Денис. – Вон тот – Георгий Деготь.
– Правильно. Гоша. Он тоже погиб.
– А вы уцелели, – сказал Денис.
– Я? – Пружинов опять ухмыльнулся. От него сильно пахло коньяком. – Ну… Не только я. Мама твоя, и Валя Мертваго, и Годунов… (У него зазвенел телефон, он посмотрел на экран и сбросил звонок.) А я… Мне, Дениска, в каком-то смысле пришлось хуже всех. Тут (он ткнул пальцем в телевизор) я еще нормальный человек. Подающий, бля, надежды репортер. Юн, свеж, нищ и тощ. И наивен, да. Как все журналисты…
– А теперь?
– А теперь я чудовище, – небрежно ответил Пружинов. – Главный мозгоправ в этой части света.
– Наслышан, – сказал Денис и ощутил новый прилив робости: все-таки перед ним стоял один из богатейших и самых влиятельных людей страны, директор-распорядитель Нулевого канала, и, когда этот человек назвал себя чудовищем, Денису захотелось пожалеть его: пьяноватый малый без возраста (то ли тридцать пять, то ли пятьдесят восемь) был никакое не чудовище, а самый обыкновенный работяга, вконец измученный ответственностью.
– О! – крикнул Пружинов, опять ткнув пальцем в экран. – Смотри! Сейчас я буду приставать к твоей будущей маме. А твой будущий папа обидится, уйдет в угол и там быстро напьется… – Он хрипло рассмеялся: – Эх, бля! Вот были времена! Золотые! И ведь ничего назад не отмотаешь… А хочется. Назад, в невинность…