— Ваши суждения звучат малоубедительно, — не сразу отозвался тот и, вздохнув, повторил: — Малоубедительно. Но не бездоказательно вовсе. Скрепя сердце, соглашусь с вами в том, что на вас, вне зависимости от моего к вам отношения, у меня больше надежды, чем на сколь угодно приближенных к Его Величеству людей. Как я уже говорил — уверен, молва достаточно правдива в отношении ваших талантов дознавателя. Однако вы хотите поставить меня в весьма сложное положение, майстер инквизитор. Я не могу промолчать или солгать Его Величеству, а потому решим дело таким образом. Четыре дня назад я отослал письмо, в своем роде доклад о ситуации, где было написано, что все идет как задумано, что все в порядке. Через три дня наступает срок, когда должен быть составлен и отправлен мой следующий отчет, в котором я опишу все, что случилось в этом лагере, и для нас обоих будет лучше, если мне найдется, чем оправдать мое молчание в течение этих трех дней.
— Значит, время вы мне даете, — подытожил Курт, и барон повторил, четко выговаривая каждое слово:
— Три дня. Только три дня, майстер инквизитор.
Около двух недель назад, сентябрь 1397 года,
академия святого Макария Иерусалимского
В свое пребывание в академии Курт встречал Сфорцу исключительно в двух местах: на плацу, где кардинал, не утомляющий себя и курсантов проповедями о честной брани, преподавал оным основы и премудрости кинжального боя, либо, изредка, в аудитории, где тот читал лекции по истории Церкви — большею частью на латыни, ибо по вине ужасающего итальянского акцента воспринять немецкий Его Высокопреосвященства можно было лишь с известным трудом. Покинув стены alma mater, Курт долгое время не видел кардинала вовсе, и лишь в последние годы, приблизившись к некоторым тайным и не всем доверенным деяниям и знаниям, он стал встречаться со Сфорцей чаще, но теперь в совершенно иной, чем прежде, обстановке.
Сейчас эти встречи происходили либо в ректорской зале, либо здесь, в этой небольшой комнате. Именно здесь кардинал, то хмурясь и тихо ругаясь на родном наречии, то довольно ухмыляясь, извещал о последних новостях из папского окружения, могущих иметь влияние на ситуацию в академии, государстве или напрямую в работе следователя Гессе, из чего, учитывая вечно возникающие и исчезающие чехлы или запертые шкатулки, можно было сделать вывод, что сия комната является хранилищем и перевалочным пунктом для переписки Сфорцы с de jure начальствующим над ним Римом. Порою, правда, новости были такие и звучали так, что напрашивалось и еще одно заключение: сведения пронырливый итальянец получал не только из официальных источников, и эта информация носила характер куда более внятный и детальный.
В его отсутствие дверь была на замке, хотя изредка случалось, что можно было толкнуть ее и войти, не обнаружив за ней кардинала, и тогда навстречу вошедшему поднимался человек, объявившийся в академии пару лет назад и известный даже по имени весьма немногим. Единственное, что будущие и нынешние следователи могли вывести из своих наблюдений, это то, что сей подтянутый юный шатен является доверенным лицом Гвидо Сфорцы. Откуда он вдруг взялся и каким образом обрел столь значимое место в макаритском управлении, сказать не мог никто, даже Бруно, получивший (и как сегодня оказалось, неспроста) весьма высокий доступ к многочисленным тайнам академии, и лишь, опять же, следуя по пути логики, можно было понять, что родом сей secretarius происходит из тех же мест, что и его сановный работодатель.
Немногословный юный итальянец говорил по-немецки, в отличие от кардинала, превосходно, даже, можно сказать, слишком хорошо. В тех редких разговорах с его участием, которым Курту удавалось быть свидетелем, он слышал чистейшую баварскую речь, выверенную и академически стройную; слова тот выговаривал внятно и точно, никогда не срываясь на акцент, без напряжения и запинки, однако с излишне явственно выраженной четкостью в произношении. С курсантами и следователями, по временам наезжающими в академию, он никогда не общался по собственной инициативе, однако и не пресекал разговора, если кому-то случалось обратиться к нему по делу, отвечая всегда корректно и благожелательно.
Кардинала он почтительно именовал не иначе чем «дон Сфорца»; не «Sua Eccellenza» или «Ваше Высокопреосвященство», из чего Курт вывел, что взаимоотношения этих двоих простираются за рамки рабочих — быть может, родственные или, как бы ни было это странно, дружеские. Каждое слово кардинала парень слушал внимательно и серьезно; слова же, судя по всему, требовали вдумчивого к себе отношения, учитывая как то, что юный итальянец был единственным, кроме Сфорцы, обладателем ключа от комнаты с перепиской, так и тот факт, что порою он надолго исчезал, объявляясь, по словам Бруно, все чаще бывающего в академии, с дорожной сумкой и в одежде, явно претерпевшей путешествие вовсе не в соседнее селение. Если подумать, то, наверное, можно было бы сделать вывод, что корреспонденции в рабочей комнате кардинала после таких отлучек его подопечного существенно прибавлялось.
От все того же Бруно Курт, в отличие от теряющихся в догадках курсантов, знал имя этой таинственной персоны — Антонио. Ничего больше, впрочем, выведать или выпытать у Сфорцы было невозможно, и сегодня, войдя в рабочую комнату кардинала, Курт едва не опроверг тезис духовника о своей неспособности к удивлению. На его стук дверь не открылась, никто изнутри не поинтересовался личностью посетителя, вместо этого голос Сфорцы уверенно и громко повелел из-за закрытой створки:
— Входи, Гессе.
— И как вы узнали? — полюбопытствовал Курт, распахивая дверь, и приостановился у порога, увидев за столом подле кардинала его загадочного подопечного.
— Я велел передать тебе, что жду, — дернул плечом Сфорца, указав на один из табуретов напротив. — И кто еще может долбиться так нахально… Садитесь оба.
И этого тоже не было прежде, прежде в подобных же обстоятельствах разговоры в комнате утихали, и кардинал коротко, а то и вовсе молчаливым кивком выдворял соотечественника прочь либо же выходил сам, проводя требуемую беседу в коридоре или ректорской зале. Сегодня таинственный Антонио остался на месте, даже взглядом не испросив у кардинала каких-либо указаний, что тоже было далеко не в порядке вещей. Хотя все, происходящее в академии в эти дни, выбивалось из этого порядка…
— Мне уж донесли, что снова был приступ, — продолжил Сфорца, когда оба уселись, невольно косясь на молчаливого свидетеля их беседы. — Но все обошлось. На сей раз. И помимо мыслей, каковые все происходящее вызывает у меня так же, как и у прочих, возникает еще одна — крайне досадная, свербящая в мозгу уж не первый год. Когда-нибудь, господа следователи, такое же случится и со мной. Быть может, вот так же слягу и отдам Богу душу через неделю-другую, а возможно, как-нибудь на плацу или в этой вот комнате скажу: — «Что-то мне не по себе» и клюну носом. Как тогда все забегают, а?