О Боже, да это же костюм профессора Грейчера!
Ничего не понимая. Гард бросился к столу и быстрым движением выдвинул средний ящик. Наверху, на папке, лежали серебряные часы. Схватив их, комиссар открыл крышку. Футляр был пуст!
Небольшая тюрьма «для местного пользования», как называл ее комиссар Гард, размещалась в полуподвале полицейского управления и вызывала бесконечные споры на всех архитектурных конгрессах. Одни считали ее гениальным произведением утилитарного зодчества, другие обвиняли ее автора в примитивизме. Среди заключенных тоже не было единого мнения. Те из них, которые предпочитали одиночество и попадали в камеру, чтобы поразмыслить о прошлом и будущем, выражали недовольство тюремной архитектурой. Зато воры, грабители и убийцы, привыкшие к веселому обществу и боящиеся остаться наедине с собой, лишь в превосходных степенях оценивали тюрьму: время здесь шло для них незаметно и весело.
А дело было в том, что архитектор, создавший столь уникальный полуподвал, был ярым поборником социальной справедливости. Он считал, что если уж человек попадает в это милое заведение, то он должен покинуть его лишь после полного торжества справедливости. Преступник должен отсидеть свой срок день в день и ни в коем случае не сбежать на волю. И поэтому он спроектировал полуподвал наподобие средневекового собора, акустике которого мог позавидовать любой современный концертный зал. Каждый шорох в каждой из ста пятидесяти четырех камер усиливался настолько, что два надзирателя, находящихся в дежурной комнате, могли отчетливо представить себе, что в данный момент делает любой из ста пятидесяти четырех заключенных. Вот один насвистывает песенку, другой справляет нужду, третий почему-либо мычит или естественным образом кашляет, четвертый сочиняет стихи, а пятый пилит решетку. Когда однажды все заключенные, сговорившись на прогулке, устроили шум во всех камерах одновременно, им все равно не удалось сбить с толку надзирателей, поскольку в том-то и заключалась гениальность зодчего, что он ухитрился все шумы точно рассортировать по происхождению.
В тот момент, когда Гард, выскочив из кабинета, бросился в полуподвал, по узкому тюремному коридору ему навстречу несся хохот. Чутким ухом Гард уловил, что смеются оба дежурных надзирателя, стоя у камеры номер 3.
Надзиратели наслаждались веселым и забавным зрелищем. Только что водворенный в третью камеру профессор Грейчер вызвал их из дежурного помещения криками: «Вы что, олухи, с ума посходили?!» — и теперь утверждал, ни капельки не смущаясь, что он — инспектор полиции Таратура!
— А может, вы Юлий Цезарь? — хохотал наиболее грамотный из надзирателей.
— Ох, уморил! — держась за живот, вторил другой.
Вся тюрьма прислушивалась к их веселью, лишающему одних заключенных покоя и дающему другим желанное развлечение.
— Ребята, вы действительно меня не узнаете? — чуть не плача от возмущения, кричал профессор Грейчер. — Вы рехнулись? Да это ж я, я, Таратура… Перестаньте ржать, в конце концов, и срочно вызовите Гарда! Я что вам сказал!
В ответ ему был дружный хохот.
— Ослы безмозглые! — бушевал Грейчер. — Болваны! Вы отсидите у меня под арестом по десять суток каждый!
— Ха-ха-ха!
— А тебе, Смил, я ни за что не верну те пять кларков, которые взял в прошлую среду!
Словно поперхнувшись, оба надзирателя умолкли. В этот момент комиссар Гард и подоспел к камере. Еще издали он увидел профессора Грейчера, вцепившегося руками в решетку. На профессоре была желтая куртка Таратуры, но сидела она на нем как мешок. Оцепенелым взглядом уставившись на профессора Грейчера, Гард медленно подошел к камере, металлическим голосом попросил надзирателей удалиться и отпер замок своим ключом.
— Вы понимаете, Гард, эти болваны приняли меня за профессора Грейчера! — облегченно проговорил профессор Грейчер. — А куда делся сам профессор, я не знаю!
— Что же случилось? — еле выдавил из себя Гард, стараясь не глядеть на заключенного.
— Когда мы вошли с ним в камеру, он предложил мне сигарету и вынул портсигар…
— Какой портсигар?
— А черт его знает! Нормальный серебряный портсигар.
— И что дальше? — не глядя на Грейчера, спросил Гард.
— А дальше я не помню. Какой-то странный зеленый луч… потом удар в челюсть… Сказать по совести, это был достойный удар, комиссар, уж в этом я понимаю!
«Еще бы! — подумал Гард. — Ведь бил уже не профессор Таратуру, а Таратура профессора!»
— И что дальше?
— Когда я очнулся и поднял тревогу, эти болваны…
Гард взглянул в лицо говорящему. Холеные щеки, благородные усики скобкой, щелочкой сощуренные глаза и этот характерный породистый подбородок, свидетельствующий об отличной кормежке… Жуть какая!
— Послушайте меня, старина, — тихо произнес Гард. — Послушайте внимательно и спокойно, собрав всю волю и выдержку. Профессор Грейчер сбежал, украв ваше тело.
— Что?! — воскликнул заключенный. — Что вы говорите. Гард? Вы мне не верите?!
— Дай руку, Таратура, — строго сказал комиссар. — Ты чувствуешь, у тебя выросли усы? Разве ты когда-нибудь носил усы? Ты чувствуешь, что у тебя стало меньше сил? Что твоя тужурка висит на тебе как на вешалке? Ты понимаешь…
Таратура медленно сполз по стене на пол камеры.
— Это правда, комиссар? — тихо спросил он, глядя оттуда на Гарда обезумевшими глазами. — Но ведь этого не может быть! Комиссар, этого не может быть!!! — С ним начиналась истерика, хотя он прежде был сильным человеком, способным переносить любые страхи и ужасы. — Ведь это чушь, комиссар! — Таратура стал рвать на себе волосы, царапать свои холеные щеки, ломать пальцы. Гард с трудом сдерживал его, и по всей тюрьме, усиленное гениальной акустикой, неслось: — Это чушь, чушь, чушь!..
Министр внутренних дел Воннел обожал отчеты. С величайшим наслаждением он читал и перечитывал все, что писали ему агенты и руководители ведомств, и с не меньшим удовольствием сам составлял докладные в адрес правительства. Пожалуй, в нем погиб великий сценарист или репортер уголовной хроники, зато в нем процветал не менее великий пожиратель сенсаций. Открыто преступление или не открыто, задержан преступник или нет — все это почти не беспокоило Воннела, если отчет содержал в себе драматическое изложение события, снабженное сложным сюжетным ходом и всевозможными хитрыми перипетиями. Читая такие отчеты, Воннел хохотал и плакал, страдал и наслаждался, подпрыгивал в своем кресле, а в особенно жутких местах сползал под массивный стол.