Естественно, я приучил себя не смотреть на них до одиннадцати ночи; ничто не могло вынудить меня сделать это. Сегодня вечером ваша настойчивость слегка расстроила меня. Я испытал то же самое, что испытывает, вероятно, курильщик опиума, когда его тяга к дьявольскому зелью подкрепляется возможностью и уговорами. Вот вам моя история. Я рассказал ее в интересах вашей так называемой «науки». Но если вы еще когда-нибудь увидите меня с этими проклятыми часами и попросите взглянуть, который час, я, в свою очередь, попрошу разрешения сбить вас с ног.
Его шутка не рассмешила меня. Я заметил, что он снова пришел в волнение. Улыбка, сопровождавшая последнюю фразу, была просто ужасна; в глазах появилось нечто большее, чем обычная живость. Его взгляд блуждал по комнате безостановочно и бесцельно, с тем диким выражением, какое порой встречается у помешанных. Но может быть, это только показалось мне. Во всяком случае, теперь я был убежден, что Бартин стал жертвой какой-то необычной мании. Отнюдь не переставая тревожиться о нем как друг, я начал рассматривать его как пациента, которого не мешает серьезно обследовать. А почему бы и нет? Разве сам он, «в интересах науки», не рассказал мне о своей навязчивой идее? Ах, бедняга, он сделал для моей науки больше, чем полагал. Не только его рассказ, но и он сам представляли ценность для медицины.
Разумеется, я должен помочь ему, если смогу. Но сперва стоит провести небольшой психологический опыт — нет, вернее сказать, сам этот опыт послужит его выздоровлению.
— Вы были очень откровенны со мной, Бартин, — сердечно сказал я, — и я горжусь вашим доверием. Конечно, все это чрезвычайно странно. Вы позволите мне взглянуть на часы?
Он отстегнул цепочку от жилета и вместе с часами протянул мне. Золотой корпус, тяжелый, массивный и прочный, был украшен гравировкой. Внимательно осмотрев циферблат и заметив, что время близится к полуночи, я открыл заднюю крышку и обнаружил внутри пластину слоновой кости с миниатюрным портретом, написанным в утонченной манере 18 века.
— Боже мой! — в удивлении и восторге воскликнул я. — Как же вам удалось сделать это? Я думал, что миниатюра на слоновой кости — давно утраченное искусство.
— Это не я, — ответил он с серьезной улыбкой. — Это мой достопочтенный прадед, покойный Брамвелл Олкотт Бартин, эсквайр из Виргинии. Он был тогда еще молод — примерно в моем теперешнем возрасте. Говорят, что портрет напоминает меня. Вы не находите?
— Напоминает? Мало сказать! Если бы не усы и не этот костюм (я подумал, что вы надели его из любви к искусству или для большей достоверности), он был бы в точности похож на вас — те же черты, то же выражение лица.
Больше мы не говорили об этом. Бартин взял со стола книгу и снова начал читать. Я слушал, как на улице непрерывно плещет дождь. Редкие прохожие торопливо пробегали по мостовой. Когда другие шаги — медленные, тяжелые — остановились у моих дверей, я подумал, что это полицейский прячется от дождя под дверным козырьком. Ветки стучали в оконные стекла, будто просились в дом. Я помнил все это в течение нескольких ближайших лет; я помню это и сейчас, спустя годы более мудрой, более достойной жизни.
Убедившись, что никто за мной не следит, я взял старомодный ключ, висевший на цепочке, и быстро перевел стрелки на час назад, после чего, захлопнув крышку корпуса, вручил Бартину его собственность.
— Кажется, вы говорили, — с нарочитой небрежностью заметил я, — что после одиннадцати вид циферблата больше не пугает вас. Надеюсь, вы не обидитесь, если в подтверждение ваших слов я попрошу вас взглянуть на него.
Он добродушно улыбнулся, снова достал часы, открыл их и с криком вскочил на ноги — Господь не настолько милостив ко мне, чтобы я когда-нибудь забыл этот крик. Глаза Бартина, поразительно темные на бледном лице, не отрывались от часов, которые он сжимал обеими руками. Какое-то время он стоял неподвижно, не произнося ни звука. Потом, голосом, в котором я не узнал бы его голос, он проговорил:
— Черт бы вас побрал! Сейчас без двух минут одиннадцать!
Я отчасти был подготовлен к такой вспышке и ответил довольно спокойно:
— Прошу прощения. Я, должно быть, нечаянно перевел ваши часы, когда сверял свои.
Бартин резко захлопнул крышку и сунул часы в карман. Он посмотрел на меня и сделал попытку улыбнуться, но его нижняя губа тряслась, и ему никак не удавалось закрыть рот. Его руки тоже дрожали; он стиснул кулаки и спрятал их в карманы широкого сюртука. Бесстрашие духа, очевидно, боролось в нем с физической слабостью. Напряжение было слишком велико; он зашатался, словно у него закружилась голова, и, прежде чем я вскочил со стула, чтобы поддержать Бартина, его колени подогнулись, он неловко подался вперед и упал ничком. Я кинулся к нему, чтобы помочь ему встать. Но Джон Бартин встанет лишь тогда, когда все мы восстанем из праха.
Вскрытие ничего не показало: все органы были здоровы и не имели никаких отклонений. Но когда тело приготовили к погребению, было замечено, что вокруг шеи проступила слабая темная полоса. По крайней мере, я слышал об этом от нескольких человек. Они уверяли, что видели ее, но сам я не могу сказать, правда это или нет.
С другой стороны, мне почти ничего не известно о законах наследственности. Я не знаю, могут ли в духовном мире чувство или страсть пережить сердце, в котором они зародились, и через несколько поколений снова воскреснуть в душе далекого потомка. Но если бы меня спросили, какая участь постигла Брамвелла Олкотта Бартина, я бы рискнул предположить, что он был повешен ровно в одиннадцать ночи и что перед этим ему дали несколько часов, чтобы приготовиться к смерти.
О Джоне Бартине, моем друге, который стал моим пациентом на пять минут и — да простит меня Бог! — моей жертвой навеки, мне больше нечего сказать. Он был похоронен, и его часы вместе с ним — я сам убедился в этом. Надеюсь, Господь упокоит его душу в раю вместе с душой его виргинского предка… если только у них была не одна душа на двоих.
Перевод Е. А. ЕгоровойВашингтон Ирвинг
СЛУЧАЙ С НЕМЕЦКИМ СТУДЕНТОМ
Однажды грозовой ночью, в бурные времена французской революции, молодой немец возвращался к себе на квартиру через старые кварталы Парижа. Мерцали молнии, гром раскатывался эхом в тесных улочках между высокими стенами… но сперва я должен немного рассказать вам о нашем герое.
Готфрид Вольфганг был юноша из хорошей семьи. Какое-то время он учился в Геттингене, но, будучи по натуре восторженным мечтателем, увлекся нелепыми фантастическими теориями, которые часто сбивают с толку немецких студентов. Одиночество, слишком усердные занятия и необычная природа исследований пагубно повлияли на его душу и тело. Здоровье его было подорвано, воображение — расстроено. Он до тех пор размышлял о духовных сущностях, пока, подобно Сведенборгу, не погрузился в мир собственных грез. Готфрид возомнил — уж не знаю, по какой причине, — что над ним тяготеет враждебное влияние, что злой гений или дух хочет завлечь его в ловушку и погубить. Такие мысли усилили его склонность к меланхолии. Юноша стал изможденным и унылым. Заметив, что ему грозит душевное расстройство, его друзья сочли лучшим лекарством перемену обстановки и отправили его завершать образование среди блеска и развлечений Парижа.
Вольфганг прибыл туда в самый разгар революции. Поначалу всеобщее безумие овладело его восторженным умом, и он разделял модные в те дни философские и политические учения. Но последовавшие вскоре кровавые сцены потрясли чувствительного юношу и снова сделали его затворником. Он заперся в уединенной комнатке, находившейся в Латинском квартале, излюбленном приюте студентов. Здесь, на мрачной улице неподалеку от монастырских стен Сорбонны, он предавался своим привычным размышлениям. Иногда он проводил целые часы кряду в огромных библиотеках Парижа — этом пантеоне умерших авторов, роясь среди обветшалых томов в поисках пищи для своего нездорового аппетита. Он был своего рода книжным упырем, добывающим пропитание в склепе истлевшей литературы.
Несмотря на замкнутость и робость, Вольфганг обладал пылким темпераментом, до поры до времени проявлявшимся только в юношеских мечтах. Он не знал жизни и был слишком застенчив, чтобы ухаживать за красавицами. Но он был страстным поклонником женской красоты и часто грезил о фигурах и лицах, которые видел когда-то. Его фантазия украшала их прелестью, намного превосходившей реальность.
Пока разум его пребывал в таком возбужденном, экзальтированном состоянии, некий образ произвел необычайное воздействие на него. Это было женское лицо неземной красоты. Впечатление оказалось настолько сильным, что юноша снова и снова возвращался к нему. Оно наполняло его мысли днем, сновидения — ночью; наконец он без памяти влюбился в эту призрачную тень. Постепенно это стало одной из тех навязчивых идей, которые нередко преследуют меланхоликов и со стороны могут показаться признаками безумия.